Государство любит только тех, кто любит его
– Вы – один из могучей кучки художников-нонконформистов, шестидесятников, в которую входили Немухин, Янкилевский, Яковлев, Плавинский, Рабин, Свешников, Кабаков... Просто удивительно, как вас терпел режим!
– В 60-е годы режим уже начал хиреть, стал менее жестким. Нам повезло – время было не такое страшное, как в 37-м или после войны. На нас смотрели сквозь пальцы, а может, какие-то люди наверху даже нам симпатизировали: они, как и мы, хотели свободы. Конечно, страх был – что вышлют, посадят и тому подобное. Но у художников все-таки особый язык, который не мешал той системе. Мы ни от кого не зависели, хотя и за мной следили, вместе с женой вызвали в КГБ... Когда я после высылки Солженицына подписал письмо в его защиту, для меня надолго закрылись все дороги. Государство любит только тех, кто отвечает ему взаимностью. Это не мой случай, даже здесь, в Европе.
– Вы были сыном «врага народа». Ваш отец – поэт Аркадий Штейнберг – отбыл срок в лагере. И вы, кажется, долгие годы бедствовали...
– Очень. Но бедствовала вся страна. Я был ребенком, похожим на многих советских детей. Когда я пошел в школу, то никому не говорил, что мой отец сидит. Он отсидел с 1937 года по 1941-й, потом с 1948-го по 1953-й. Отец всегда говорил, что и в лагере был свободным. Он был идеалистом, поклонником нашего вождя и учителя и считал, что срок ему дали по делу – «чтобы таким дураком не был».
– Правда ли, что с вашим отцом сидел прекрасный художник Борис Свешников, который не так давно умер в Москве?
– Борю с другими ребятами забрали прямо из института в 1947 году. Когда отец увидел его рисунки в лагере, то был поражен. Отец работал там санитаром и помог устроить Борю в больницу. Потом родители Свешникова платили надсмотрщику, который пристроил его сторожем. Только благодаря этому он в лагере и выжил.
– Кто осмеливался покупать ваши картины?
– В основном, к сожалению, дипломаты. К сожалению – потому что картины ушли и их не вернуть. В этом «дипарте» я вижу большую несправедливость. С одной стороны, дипломаты их покупали, потому что, возможно, они им нравились, а с другой, это была их «работа» по размыванию идеологических устоев и прочих глупостей.
– Стало быть, они содействовали подрыву строя, приобретая ваши картины?
– Строй и сам уже подрывался изнутри... Конечно, покупали и русские – нищие студенты, а также слависты из Германии, из Франции. Да еще такой коллекционер, как Георгий Костаки. Но в основном мы свои работы дарили. Поддержка Костаки была скорее моральной, чем экономической. Даже за первый русский авангард он не очень много платил, а уж нам, босякам... Бутылку водки поставит да пригласит домой посидеть среди своих шедевров, которые сегодня известны всему миру.
– Некоторым художникам – Шемякину, Целкову – удалось уехать еще в 70-е. Почему вы тогда не последовали их примеру?
– Во-первых, я никогда не хотел уезжать. Во-вторых, я давно «уехал» сам в себя, и быть дважды эмигрантом у меня сил не хватало. И потом, каждый по-своему понимает свободу. У меня был долг перед родителями, дочерью...
– Но, как известно, лед тронулся, и после первой выставки в Париже 15 лет назад последовала череда экспозиций в разных городах мира, включая Нью-Йорк, Кельн, а также в Третьяковской галерее. Сегодня вы – преуспевающий мэтр, обосновавшийся на берегах Сены.
– Пятнадцать лет назад я впервые выбрался за «железный занавес», в Париж. И влюбился в него. Кроме того, я очень люблю французских художников – Ван Гога, Гогена, Русо, Пикассо. Но когда Клод Бернар предложил мне работать в Париже, я не сразу согласился. Сначала попробовал. Смотрю – получается. И вот уже больше десяти лет получается. К сожалению, в моем возрасте язык трудно учить – это единственный мой комплекс. Во всем остальном я почти парижанин. Париж – город интернациональный.
– А как живется здесь другим русским художникам?
– Русские художники третьей волны навсегда остались эмигрантами. Французское общество не только русских, но и вообще мало кого принимает, поэтому их приезд, на мой взгляд, был большим несчастьем для них. Они не были готовы к встрече с Европой, с этим жестким, закрытым миром. У нас же в России все связано с любовью, душой, сердцем. И потом, русское искусство – особенно 60-х годов – находится вне рынка, а здесь искусство движется в сторону рынка. Художник – что-то вроде спортсмена: кто первый добежит, тот и получит кусок пирога. Наши художники работали только в стол, и когда они приехали сюда, на них смотрели как на ненормальных, пытавшихся изобрести велосипед. Этот язык здесь был давно пройден.
– Почти никому из них не удалось ни имени сделать, ни заработать больших денег, но практически никто не возвращается на Родину...
– Очень трудно вернуться. И тем, кто прожил на Западе 10-15 лет безвыездно, не надо этого делать. Они просто не смогут жить в России. Общество изменилось, все изменилось.
– А себя вы не считаете эмигрантом?
– Нет, я никогда им не был. Как я говорил, я был эмигрантом «внутрь себя». Но, родись я французом, наверное, и здесь был бы изгоем. Каждый год уезжаю на несколько месяцев в Тарусу – там я вырос, учился, там у меня друзья. Иногда я там работаю, а иногда, если устаю в Париже, то предпочитаю в Тарусе просто дышать... Я вообще очень люблю Россию.
– За что?
– За то, что она – больной ребенок. Чтобы понять, почему Россия больна, надо нашу историю почитать да в нашей шкуре пожить... Ее научили меня любить отец и... жизнь.
Жизнь как искусство, искусство – как жизнь
– Французы сыграли большую роль в вашей судьбе. Прежде всего, я имею в виду галерейщика Клода Бернара...
– Это был подарок в жутком мире, где все решают деньги и где художнику очень трудно. Тем более что мои картины предназначены для сугубо элитарного круга, и я в свое время отказался от многих галерей. Клод Бернар – бывший пианист, выбирающий художников, в которых он чувствует музыку. Раньше он в своем замке на Луаре, где орган XIV века и зал на 1200 мест, проводил музыкальные фестивали и приглашал лучших советских исполнителей – Святослава Рихтера, Наталью Гутман. Бернар не только устраивает выставки, но и дает мне возможность хорошо жить. Но, в конце концов, жил же я и в «совдепии», так что, наверное, не пропал бы и здесь. Ну, не было бы мастерской в Париже. И что?
– Были ли для вас, как для живописца, какие-то откровения на Западе?
групповой фотопортрет: Штейнберг, Виктор Пивоваров, Илья Кабаков
– На Западе я видел много выставок классического авангарда, которые не смог бы увидеть в России. Открытием для меня был Поль Дельво, бельгийский сюрреалист. Я специально ездил в Брюссель на выставку Рене Магритта. Но из современного искусства мне мало что нравится. На Западе все очень коммерциализировано. Много «мыльных пузырей», которые лопаются после того, как их «раскрутили» и сняли пенки.
– В какой мере французские впечатления и местная «невыразимая легкость бытия» отразились в вашем творчестве?
– В Париже, где все так удобно и мило, я сохранил экзистенциальное чувство, которое привез из России.
– Можно ли считать минувшее десятилетие «французским периодом» вашей творческой биографии?
– Скорее европейским. Многие западные художники повлияли на меня, в том числе американские. Повлияли и парижская атмосфера, и городские цвета, и общение, и французский шарм. У французов жизнь как искусство, а искусство – как жизнь. Бесконечное сидение в ресторанчиках, разговоры. Мне даже порой кажется, что они работают так же плохо, как и русские, и это нас сближает. Для меня важно и то, что на моих французских друзей я могу положиться. Они не завидуют, не интригуют, а художнику часто нужна помощь. Правда, мне пришлось десять лет вкалывать, чтобы французы меня оценили. Я ведь для них пришелец.
– В наш век глобализации можно ли говорить о какой-то специфике современной французской живописи?
– Она, к сожалению, похожа на американскую. Мне же нравятся главным образом художники 50-60-х годов – Николай де Сталь, Серж Поляков, Андрей Ланской, Сергей Шаршун...
– Но какие это французы? Это же русские, которые жили во Франции!
– Они одновременно и русские, и французские. И я сам, как мне кажется, вписываюсь в эту линию парижской школы абстрактного искусства... Впервые работы де Сталя я увидел в 70-е годы в Москве у Георгия Костаки, а недавно прошли его большие выставки в центре Помпиду и в Русском музее.
– Насколько я понимаю, пишете вы в основном во Франции, а дома идет «подзарядка» размышлениями и впечатлениями...
– Художника должна постоянно подпитывать его страна со всеми ее проблемами – политическими, экономическими, культурными. Я стремлюсь быть почвенником в том смысле, который вкладывал в это слово Достоевский. Прекрасно понимаю Марка Шагала, который говорил, что он и в Париже продолжал писать Витебск. Это относится ко всем нашим мастерам, оказавшимся во Франции. Они сохранили мощную российскую энергетику и при этом обрели свободу. Парадокс, на мой взгляд, заключается в том, что в Париже, где позволено абсолютно все, произошел крах современного искусства. Это мертвый город, в котором лучшие выставки посвящены классическому искусству, включая классику авангарда. Французы не очень любят современный язык искусства. Оно всегда держалось здесь на отдельных торговцах – ни импрессионистов, ни Ван Гога с Гогеном никто не покупал. Здешние власти, впрочем, как и везде, поддерживали только официальное искусство.
– Однако сотни парижских галерей бойко торгуют произведениями современных живописцев...
– Все это чисто коммерческие дела. Есть картины для цирка, для церкви и для парикмахерской. Для последней и предназначено то, что продается сейчас в галереях. Недавно на парижском аукционе в Друо за хорошие деньги сбывали российские поделки, которые выдавались за новые московские и питерские «школы». Их наклепали художники, которых специально привезли из России в Париж.
Все мы вышли из квадрата Малевича
– Во Франции и Германии ваши выставки следуют одна за другой. Когда же настанет черед России? В последний раз вы выставлялись в Третьяковской галерее 10 лет назад.
– Мне предлагают выставки и Русский музей, и Третьяковка, и музей Самары, но для выставки нужно иметь около 50 тысяч долларов – на каталог, страховку и транспорт. Ищем деньги. Один спонсор уже нашелся.
– Какие тенденции, на ваш взгляд, доминируют в современной живописи?
– Картина со всеми ее аксессуарами умирает. Современным искусством называется все, включая наш разговор. Не знаю, что будет в будущем, – может, возвращение к картине. Искусство это большая иллюзия, а современное искусство пытается объединить вместе искусство и жизнь.
– Какое время наиболее подходящее для муз – сильные социальные потрясения или благополучие?
– «Искусство в свободе не нуждается», – говорил Пикассо.
– Но в советские времена искусство состояло на 99 процентов из соцреализма...
– Но и в советском искусстве были очень хорошие, качественные вещи. Назову хотя бы работы академика Дмитрия Жилинского. Хороший театральный художник Давид Боровский. Можно как угодно относиться к Попкову, но он все-таки классик «оттепели». Наконец, была замечательная школа графики.
– Вы часто ссылаетесь на философов – Пифагора, Платона, Плотина. Значит ли это, что у вашего творчества философские корни?
– Да, это корни мистические, философские. Я ничего не изобрел, всем этим занимался русский авангард.
– Вы согласны с тем, что русское искусство вышло из иконы?
– Это не совсем так. У XVII века, у передвижников, у авангарда – разный художественный язык. А интерес к иконе возник относительно поздно. Ей присуща энергетика, которая дает возможность русской культуре существовать. Под иконой мы подразумеваем Бога, религию.
– И ваша живопись связана с иконой?
– Икона для меня прежде всего пространство культа, из которого я черпаю знания. Икона имеет разные измерения – религиозные, визуальные. У нее вневременной художественный язык, который ведет к Византии. Как художник, я вышел из русского авангарда, который был связан с русской иконой. Именно через икону я понял Малевича и осознал то, что сам делаю. Его квадрат – тоже икона, но икона церковного раскола. Тогда были иконы, представляющие собой красный квадрат, то есть огонь. Они висели у скопцов.
– Можно ли вас считать наследником Казимира Малевича, с которым, по вашим словам, вы никогда не прекращали диалога? «Я прорвал синий абажур цветных ограничений, – писал великий художник, – вышел в белое. За мной, товарищи авиаторы, плывите в бездну...»
– Конечно, можно. Все мы вышли из его квадрата. Я наследник всей русской культуры. Недавно мы беседовали с Немухиным о том, можно ли считать передвижников русскими художниками – я имею в виду их визуальную сторону. На мой взгляд, национальное, идущее от иконы искусство открыл русский авангард, а не передвижники. Искусство у меня во многом интуитивное. В моей последней выставке критики увидели уже нечто другое. Они утверждают, что я нашел какой-то другой ракурс, который я, честно говоря, никогда не искал. Говорят о связи с Каббалой, которую я не изучал. Да, я ввожу число, но это не культовая еврейская Каббала. Напротив, я шел от Византии: цифра «3» – это троица, «12» – число месяцев... Все это есть в христианской символике.
– Ваша жена – известный искусствовед Галина Маневич, автор многих работ об отечественных художниках-нонконформистах. Имеет ли для вас значение ее точка зрения на ваши работы?
– Галя – мой ангел-хранитель. И потом, она персонаж из этого времени. В отличие от художников, которые не имеют никакого образования, кроме внутреннего, она профессиональный критик. Если она говорит «плохо», я с ней соглашаюсь. Правда, и она порой меняет свою точку зрения!
– У вас уже есть наследники, эпигоны?
– Их много, но все они от меня открещиваются. Немало и подделок, которые для меня большой «комплимент».
– Российская публика потихоньку созревает для самой «передовой» живописи. Экспозиция «Абстракция в России» была устроена в Русском музее и еще в 23 галереях Петербурга. Вышел двухтомный каталог, насчитывающий 1200 вещей, в который включены и ваши работы...
– Есть попытки ввести абстрактный язык в русское сознание, но для этого потребуется пройти огромную школу. Нужны хорошие выставки. Пока же мы имеем дело только с конъюнктурными вещами. Надо отдать должное Русскому музею за его труд. Это настоящий, хотя и запоздалый подвиг.
– Какой след оставят, на ваш взгляд, в истории нашей живописи художники, которых именуют странным словом «нонконформисты»?
– Такие крупные художники, как Краснопевцев, Кабаков, Вейсберг, Рабин, Немухин, Яковлев, Янкилевский, уже вошли в историю нашего искусства. Они абсолютно конкурентоспособны по отношению к западным мастерам.
– Не было ли их искусство в основном протестным, то есть политизированным?
– Всякое искусство протестно. Мы протестовали против отсутствия свободы, а не против соцреализма. Художник творит прежде всего для себя, а его внутренняя свобода есть цемент искусства.
– Вас не смущает, что символику ваших полотен расшифровать непросто?
– Мои картины – это все-таки не шифровки, не «игра в бисер». Чтобы их понять, надо лишь немножечко задуматься. К тому же я все-таки отчасти вернулся к фигуративу. Иногда на полотнах пишу имена персонажей – «Иван-солнце», «Марья и Иван Звездаревы»... «Иван-солнце» для меня как бы языческое понятие. А Звездаревы – мои умершие друзья, которые жили в Тарусе. Получается что-то вроде разговора с мертвыми.
– В некоторых ваших недавних полотнах бросается в глаза красный цвет...
– Когда я болел, я потерял много крови. И Клод Бернар, увидев мои работы – тревожные, напряженные, экспрессионистские, – сказал: «Значит, это ваш красный период».
– Одна из картин называется «Евразия». Это, надо полагать, про Россию?
– Естественно, хотя я не поклонник евразийства. Я уже говорил, что считаю себя почвенником, а не западником и не славянофилом.
– Я знаю, что у вас душа болит за Отечество, для которого вам хочется что-то сделать...
– Строю в Тарусе дом, который оставлю городу. Я не претендую на то, чтобы там был музей, – пусть живут в нем бедные люди, может, художники. Кроме того, у меня в Париже есть картины Ланского, Мансурова, других художников, которые я отдам Третьяковке.
– Вам важнее признание в России или на Западе?
– Конечно, в России. Но мы давно смирились с тем, что дома никому не нужны.
Георгий ХАБАРОВ
http://www.sovsekretno.ru/magazines/article/1091
Париж