Академик живописи В. Д. Поленов окончил С.-Петербургский университет по историко-филологическому факультету. Одновременно учился живописи в Академии художеств в Петербурге и окончил Академию художеств совместно с И. Е. Репиным. За программную работу “Воскрешение Христом дочери Иаира” тот и другой получили поездку за границу для усовершенствования в искусстве.
Перед окончанием московского Училища живописи и ваяния мы, пейзажисты, узнали, что к нам вступит профессором в Училище В. Д. Поленов. На передвижной выставке был его пейзаж: желтый песочный бугор, отраженный в воде реки в солнечный день летом. На первом плане большие кусты ольхи, синие тени, и среди ольхи наполовину ушедший в воду старый гнилой помост, блещущий на солнце. На нем сидят лягушки.
Читать дальше...
Какие свежие, радостные краски и солнце! Густая живопись.
Я и Левитан были поражены этой картиной. Я тоже видел синие тени, но боялся их брать, — все находили: слишком ярко.
Я и Левитан с нетерпением ждали появления в школе Поленова. Натурный класс, ученики все в сборе. Он пришел. В лице его и манерах, во всем облике было что-то общее с Тургеневым. Он принес с собой сверток, из которого вынул старую восточную материю и белый лошадиный череп. Тщательно прибил материю к подставке, где ранее помещался натурщик, и повесил на фоне материи лошадиную голову.
Мы, ученики, поставили мольберты и заняли места.
— Я вам поставил натюрморт, — сказал Поленов. — Вы будете его писать после живой натуры.
И ушел.
Половина учеников недоумевали. Говорили — в чем дело? Живая натура лучше, потом — почему череп лошади? Голову человека писать труднее, это ерунда, и прочее. Осталось в классе учеников менее половины: писать натюрморт было не обязательно, потому многие и ушли.
Я спросил Левитана, будет ли он писать.
— Да, пожалуй, — согласился он. Я и рядом со мной А. Я. Головин начали писать череп. Через два дня пришел Поленов и сказал ученикам, что отношения красок они берут не те.
— У вас нет того разнообразия, как в натуре. Отношение неверно. Я в первый раз услышал об отношении красок. Поленов подошел ко мне, сел на мое место, посмотрел работу и сказал:
— Вы колорист. Я недавно приехал из Палестины и хотел бы вам показать свои этюды.
Я сказал, что я очень рад.
Он вынул из кармана маленький бумажник, достал визитную карточку и подал ее мне, а также записал мой адрес. “А Поленов — какой-то другой”, — подумал я.
*
В большом особняке дома, у сада, в Кудальне, куда я пришел, Поленов показывал мне свои этюды Палестины. Они были разнообразны. От самых маленьких, не более вершка, до больших. Они были колоритны, талантливы. Генисаретское озеро, храм Соломона, часовня Гроба Господня и много других.
— Я начинаю большую картину, — сказал он мне, — “Христос и грешница”. У меня к вам просьба. В свободное время вы немножко попозируйте мне, полчаса. Я с вас немного попишу. Мне нужно.
У Поленова в большой комнате-мастерской было особенно нарядно. Висели старые восточные материи, какие-то особенные кувшины, оружие, костюмы. Все это он привез с Востока. Это все было так непохоже на нашу бедность.
И когда я вернулся домой, контраст с моей комнатой в Сущеве был велик и резок Я вспомнил Саврасова. Как эти люди были разны!..
Поленов был хорошо одет, по-европейски, а я... в наше Училище нельзя было прийти в крахмальной рубашке или повязать себе галстук. Это было нарушение каких-то особых традиций.
Когда Левитан надел белый галстук, Е. С. Сорокин сказал ему:
— Ты что, на свадьбу нарядился? Сними, а то попадет!..
*
Поленов в классе нам показывал фотографии художника Фортуни, испанца, — Фортуни был в то время в славе — и говорил нам:
— Вот Фортуни, отличный художник, пишет мозаикой, один за другим отдельно накладывая мазки, разные — по тону и цвету.
Действительно, Фортуни хорошо рисовал. Но почему-то я, смотря на фотографии его живописи, думал: “Какое внимание и ловкость, но не трогает меня, не увлекает”. Я сказал это Поленову. Тот удивился.
— Вы импрессионист? Вы знаете их?
— Нет, — ответил я. — Не знаю ни одного.
Поленов был потому в недоумении, что совершенно так же ему ответил и Левитан.
Тогда он стал говорить нам об импрессионистах.
Как-то Поленов пригласил меня к Савве Ивановичу Мамонтову. За вечерним чаем, где были Васнецов, Поленов, Репин, я увидел впервые Мамонтова — особенного человека. Он был веселый, простой.
— Пойдемте в мастерскую, — предложил Савва Иванович. — Я вам покажу портрет одного испанского художника. Вот Илья Ефимыч видел и говорил, что испанцы молодцы в живописи: все пишут ярко, колоритно.
Смотрю, а в мастерской на мольберте стоит мой этюд — голова женщины в голубой шляпе на фоне листьев сада, освещенных солнцем. Этот этюд взял у меня раньше Поленов.
— Да, — сказал Репин, посмотрев мой этюд. — Испанец! Это видно. Смело, сочно пишет. Прекрасно. Но только это живопись для живописи. Испанец, правда, с темпераментом...
Савва Иванович смеялся, смотря на меня, потом сказал:
— Но, послушай, а если это не испанец, а русский, тогда как?
— Как русский? Нет, это нерусский...
— Вот он испанец! — сказал Савва Иванович, указывая на меня. — Чего вам еще? Тоже брюнет, чем не испанец?.. И Савва Иванович, обняв меня, захохотал. Васнецов, подойдя, сказал:
— Разыграл нас Савва. Нет, это правда написали вы?
— Да, — говорю. — Это я.
— А вот, представь, — сказал Поленов. — Поставил я этот этюд на выставку Общества поощрения художеств, и все были против. Не приняли его.
*
При вступлении в Училище В. Д. Поленова, как я уже сказал, среди учеников и преподавателей появились какие-то особые настроения. Ученики из натурного класса Перова, Владимира Маковского, И. М. Прянишникова, Е. С. Сорокина, то есть “жанристы”, не работали у Поленова — и нас, пейзажистов, было мало. Жанристы говорили, улыбаясь, что пейзаж — это вообще вздор, дерево пишут, можно ветку то туда, то сюда повернуть, куда хочешь, все сойдет. А вот глаз в голове человека нужно на место поставить. Это труднее.
А колорит — это неважно, и черным можно создать художественное произведение. Колорит — это для услаждений праздных глаз. Пейзаж сюжета не имеет. Всякий дурак может писать пейзаж. А жанра без идеи быть не может. Пейзаж — это так, тра-ля-ля. А жанр требует мысли.
Между учениками и преподавателями вышел раздор. К Поленову проявлялась враждебность, а кстати, и к нам: к Левитану, Головину, ко мне и другим пейзажистам. Чудесные картины Поленова — “Московский дворик”, “Бабушкин сад”, “Старая мельница”, “Зима” — обходили молчанием на передвижных выставках. “Гвоздем” выставок был Репин — более понятный ученикам.
Ученики спорили, жанристы говорили: “важно, что писать”, а мы отвечали — “нет, важно как написать”.
Но большинство было на стороне “что написать”: нужны картины “с оттенком гражданской скорби”.
Если изображался священник на заданных эскизах, то обязательно толстый, а дьякон — пьяный. Дьякон сидит у окошка и пьет водку. Картина называлась “Не дело”.
Другое полотно: художник, писавший картину зимой, упал и замерз, палитра вывалилась у него из рук. Это полотно написал Яковлев. И назвал “Вот до чего дошло!”. Человек с достатком изображался в непривлекательном виде. Купец почитался мошенником, чиновник взяточником, писатель — умнейшим, а арестант — страдальцем за правду.
Среди молодых художников был Рябушкин, который написал небольшую картину “Чаепитие”. Эта замечательная вещь была полна бытовой прелести и в то же время некой подлинной неумышленной жути, какая и была в России. Написал как художник, не задумываясь о сюжете. Но на нее никто не обратил внимания. А спустя долгое время она поразила всех.
Ученики Училища живописи были юноши без радости. Сюжеты, идеи, поучения отягощали их головы. Прекрасную жизнь в юности не видели. Им хотелось все исправлять, направлять, влиять. И спорить, спорить без конца.
*
Поленов участвовал на экзаменах искусств с равным правом голоса, как и преподаватели-жанристы. Но с этим не могли примириться: пейзаж — несерьезное искусство. Пейзажист не может быть судьей рисунка. Поэтому было изменено положение об окончании курса учеников. Пейзаж не мог быть программной задачей для окончания, и первый пострадал от этого Светославский. За его большой пейзаж-картину ему не дали звание классного художника.
И мы все — Левитан, Светославский, Головин и я — окончили школу со званием неклассных художников.
Поленов мне сказал однажды:
— Трудно и странно, что нет у нас понимания свободного художества...
И Поленов ушел из Училища в отставку.
II
По выходе из Училища живописи, ваяния и зодчества в Москве В. Д. Поленов писал свою большую картину “Христос и грешница” и для собирания материалов для картины еще раз ездил в Палестину.
Он несколько раз показывал мне свою картину во время работы. Я как-то не совсем понимал, почему такой замечательный художник русского пейзажа, природы русской, так увлекался сюжетом давней истории и делал огромную картину на евангельскую тему. Мне кажется потому, что принято было в это время писать большие картины. В. И. Суриков, прекрасный художник, писал всегда на исторические темы, иных картин он не признавал. Его большие картины “Боярыня Морозова”, “Утро стрелецкой казни”, “Меншиков в Березове” писались годами, и до окончания работы Суриков никогда никому их не показывал, тщательно оберегая, даже не говоря никому, что он пишет.
В этом была какая-то особенность, чисто бытовая, и все, кто писал картины для передвижной выставки, никогда не показывали их во время работы. Картина появлялась на выставке неожиданно. Об этом все говорили и писали газеты, и такая картина составляла гвоздь выставки. Мне казалось, что и Поленов тоже под влиянием этого писал такой “гвоздь”.
Василий Дмитриевич показывал мне свою картину, как я уже сказал ранее неоднократно, и хотел узнать мое мнение. Василий Дмитриевич подружился со мной, и как-то раз летом пригласил меня поехать с ним под Алексино на реку Оку посмотреть место на Оке, где он хотел построить себе дом, чтобы жить в нем и лето и зиму, жить в природе. По дороге на пароходе до Алексина В. Д. Поленов рассказал мне про свою жизнь за границей и про свои замыслы в живописи. О том, что он хочет написать целый цикл картин из жизни Христа Спасителя.
За обедом на пароходе он налил мне и себе по рюмке портвейна и сказал мне:
— Вот прошу вас, тебя, будь со мной на ты.
— Василий Дмитриевич, я счастлив быть с вами на ты, но вы мой учитель и я прошу вас говорить мне ты, так как вы старше меня, и это будет красиво...
— Ну, хорошо, — согласился Поленов. — Вот что, Константин, — сказал он, — прошу тебя серьезно, скажи мне правду — что, тебе нравится моя большая картина “Христос и грешница”? Скажи искренно, что в ней тебе кажется не так.
— Вот что, Василий Дмитриевич, мне все равно, что там действие, момент сцены и что женщина испуганно смотрит на Христа, который решит ее участь, убьют ее камнями или нет. Но в картине есть пейзаж, написанный по этюдам, как бы с натуры. В нем есть солнце страны. Но ваши картины и этюды с натуры русской природы мне больше нравятся. Ваша картина, вернее, ее тема, заставляет, так сказать, анализировать вопросы жизни, тогда как искусство живописи имеет одну цель — восхищение красотой.
Поленов пристально смотрел на меня.
— Возможно, ты прав. Я как-то не думал об этом. Спустя месяца три в мою мастерскую на Садовой улице в Москве, которая была в доме Арцыбушева, пришел Поленов и очень серьезно сказал:
— Я к тебе по делу. Вот что. Прошу тебя, не можешь ли ты дать мне возможность здесь у тебя в мастерской работать с натуры, ну модель — мужчину или женщину, все равно. Но только давай мне уроки. Я мешаю краски несколько приторно и условно. Прошу тебя — помоги мне отстать от этого.
“Что такое?” — подумал я.
— Хорошо, — отвечаю, — только лучше, конечно, писать тело.
Поленов писал в моей мастерской натурщика-старика, и я тоже. И я помню, что всегда старался искать верные контрасты красок. Поленов мне помог обратить на это более глубокое внимание. И не он, а я все больше постигал тайну цвета...
— А верно... — один раз сказал Поленов, — хитра и таинственна натура в красках. Как жаль, что ты все пишешь декорации в театре, жаль, что твоя живопись, для которой ты не имеешь времени, редко появляется на выставках.
— Мою живопись, — ответил я Поленову, — как-то мало понимают, да и кому она нужна? А декорации я так же пишу, как и все, и думаю, что это такое же чистое искусство. И я рад этому.
— Да, — сказал Поленов, — тебе начинают подражать. Чуть не каждый день я читаю газеты и всегда вижу, что тебя ругают. Как это странно. В чем дело? Почему твоя живопись волнует? Я понять не могу. У меня в доме сестра, жена — они жалеют, что ты пишешь декорации и, представь, все спорят о живописи. Не сюжеты волнуют их, а именно сама живопись. Странно.
*
Вскоре ко мне приехал из Парижа мой приятель художник Цорн и остановился у меня. Поленов познакомился у меня с Цорном. В то время Цорн был в славе. Мы поехали вместе обедать к С. И. Мамонтову. Когда за обедом подали уху из стерляди — кусок большой рыбы лежал в тарелке, в прозрачной ухе, Цорн смотрел и не ел. Он испугался, побледнел и спросил Поленова, который сидел рядом с ним:
— Что, не змея ли это?
Как мы ни уговаривали его, что это рыба, — Цорн не ел. Тут же за столом сидел огромного роста итальянец, тенор Таманьо. Он услыхал про змею и тоже испугался и сказал:
— Остия! Это невозможно...
Как мы ни уговаривали, брали все в ложку кусок стерляди, показывали — “вот видите”, и клали в рот рыбу, ни Цорн, ни Таманьо не могли есть.
В Третьяковской галерее Цорн долго смотрел картины, особенно Сурикова, и сказал мне, что он поражен и восхищен этим собранием живописи.
— Я вижу особенность и силу собранных произведений, в них есть чисто русские свойства.
Поленов показывал ему свою картину “Христос и грешница”. Но Цорн смотрел на висевший рядом на стене большой этюд, написанный с натуры Поленовым, “Зима в Олонецкой губернии” (откуда он родом) — деревенские избы на фоне высокого леса.
— Как это прекрасно, — сказал Цорн.
— Это потому, — ответил я, — что похоже на Швецию, на вашу родину.
— Нет, — ответил Цорн. — Тут дивные краски...
Цорн, я и Поленов были приглашены на вечер к князю В. М. Голицыну. Кажется, он был в это время губернатором Москвы. Князь сам приехал и пригласил Цорна и нас. Его жена, Софья Николаевна Голицына, рисовала и писала красками. Народу на вечере было много, много дам света. Приехали посмотреть знаменитого художника-иностранца.
За большим круглым столом расположились гости за чаем.
— Теперь такая живопись пошла, — говорила одна дама. — Ужас! Все мазками и мазками, понять ничего нельзя. Ужасно. Я видела недавно в Петербурге выставку. Говорили, это импрессионисты. Нарисован стог сена, и, представьте, синий... Невозможно, ужасно. У нас сено, и, я думаю, везде — зеленое, не правда ли? А у него синее! И мазками, мазками... Знаменитый, говорят, художник-импрессионист, француз. Это ужас что такое! Вы вот хорошо, что не импрессионист, надеюсь, у нас их нет, и слава богу.
Я смотрю — Цорн как-то мигает.
— Да. Но и Веласкес — импрессионист, сударыня, — сказал он.
— Неужели? — удивились дамы.
— Да, и он (Цорн показал на меня) — импрессионист.
— Да что вы. Неужели? — вновь изумились дамы. — А портрет Софи написал так гладко!..
Дорогой до дому Цорн спрашивал меня:
— Это высший свет?
— Да, — говорю я.
— Как странно.
Цорн молчал. А на другой день утром он собрал свои чемоданы и уехал к себе, в Швецию.
*
С большим чувством признательности я вспоминаю своих учителей живописи. Милого друга, Василия Дмитриевича Поленова. Какой скромной души был этот прекрасный художник! Как он любил нас, Левитана, меня и Ф. И. Шаляпина, для которого рисовал костюм Мефистофеля. Он говорил мне, что хочет написать земную жизнь Христа. “Ничто меня так не поражает, — говорил он, — как образ Спасителя”.
— Говорят, Алексей Кондратьевич Саврасов умер, —- сказал я как-то Поленову, — в Ростокине под Москвой. Один. Это мне рассказал швейцар училища Плаксин. Он был на похоронах и был Павел Михайлович Третьяков, больше никого. Говорят, что его покровителем был какой-то человек, который давал ему холсты, краски, кисти и ставил водку. И он писал бесконечно какие-то картины.
— Прекрасный художник был, — сказал Поленов. — Я познакомился с ним и говорил, но он как-то застенчиво отклонялся, и видно было, что он был болен. В огромной России — Академия художеств, московская Школа живописи, киевская, одесская. А как мало художников. И какая трудная жизнь их. А знаешь ли, должно быть, это секрет жизни. Поэт, писатель, художник. Их забывают. Как ненастоящих. Гаснет и умирает много энергии, которая восхищала, потом делается дешевой. Кажется, не только у нас, нигде не бывает много истинных артистов.
*
Три года назад я получил письмо здесь, в Париже, что умер Василий Дмитриевич Поленов.
Письмо было от его жены, Наталии Васильевны. Она трогательно написала мне, что Василий Дмитриевич, умирая от старости, был в полном сознании. “За два дня до смерти он сказал мне, — писала жена, — достань мне этюд Константина, речку в Жуковке И повесь здесь, передо мной на стене. Я буду смотреть. А если умру, напиши ему в Париж поклон, скажи, что увидимся, может быть, опять на этой речке...”
Эти 5 пользователя(ей) сказали Спасибо Евгений за это полезное сообщение:
В.Д.Поленов
А Поленов так заинтересовал Школу и внес свежую струю в неё, как весной открывают окно душного помещения. Он первый стал говорить о чистой живописи, как написано, говорил о разнообразии красок, и по его поручению от С.И.Мамонтова я получил возможность написать для Частной оперы декорации к "Аиде" Верди. Эскизы эти я сделал у Поленова прямо с его этюда...