|
Гуру
Регистрация: 03.06.2008
Адрес: Москва
Сообщений: 5,173
Спасибо: 14,185
Поблагодарили 6,385 раз(а) в 1,659 сообщениях
Репутация: 13112
|
А вот и первая часть статьи! Тот самый № 39. Админы, помогите, пожалуйста, если fross не возражает, поставить все по порядку. Спасибо.
ОСКВЕРНЕНИЕ ПАМЯТНИКА
Николай Харджиев – гордость и слава русской культуры. Кто и почему стремится представить его алчным негодяем
Владимир НАДЕИН
Только к концу 60-х годов Николай Иванович Харджиев позволил себе нарушить обет затворничества. Его имя стало знаменитым среди знатоков русского авангарда.
Читать дальше...
В самые последние годы его долгой затаенной жизни на этого вечного бедняка и оборванца обрушились многие миллионы долларов. Не то чтобы с ясного неба, но – почти.
Он так на них уповал! В нем, презиравшем деньги, вдруг проснулось предчувствие покоя и воли, которые возможны лишь в двух исходах – когда денег нет вообще или когда их достаточно.
Когда у него появились многие миллионы, он был уверен, что – достаточно. Но случилось невероятное. Его миллионы взбунтовались. Они предали хозяина. Эти миллионы отняли у него все. Сначала – суть жизни. Затем – радость жизни. Затем – жизнь самое.
Сейчас эти большие деньги добивают память о деле его жизни. О том, что сумел сделать только он. Один на всю Россию. Один на весь мир. Ради этого дела он пожертвовал любовью, отцовством, братьями и сестрами, друзьями и подругами. Ради русского авангарда, великого художественного течения, которое в начале ХХ века считали хулиганством, выпендриванием, героизмом от скудоумия, он без колебаний пожертвовал всеми радостями и благами, которыми, возможно, одарила бы его долгая 93-летняя жизнь.
И вот теперь деньги добивали добрую память о нем. Да что там добрую! Просто память. Просто информацию, что был, дескать, на этой земле русский интеллигент Николай Иванович Харджиев. Что голодал он и холодал, но сберег для потомства память о несравненном миге русской культуры. Сегодня некому горевать у заброшенной русской могилы в Амстердаме. И все былое стирается в общественном сознании бесследно, будто электронным ластиком на компьютерном наброске. Остается только что-то про миллионы и что-то про таможню.
Впрочем, и эта дурная слава быстро вянет. Главная причина в том, что мемориальный венок Николая Харджиева хоть и смотрелся вечнозеленым, но свит он был не из лавров. Из баксов.
Но все меньше зеленых банкнот шуршит в его венке, еще недавно таком щедром и пышном. Слишком много народу гладило эту желанную зелень липкими руками. Искусствоведы, министры, доброхоты, нотариусы, профессиональные провокаторы, близкие друзья, эксперты по русскому авангарду, разбойники, банкиры, торговцы, журналисты, милые домохозяйки, думающие о своем будущем, таможенники, чиновники по обе стороны “культурного занавеса”...
Совместными усилиями они скоро разнесут последние листки по своим банковским счетам, и тогда имя этого страстотерпца российской культуры навсегда упокоится в кучах окаменевшего информационного дерьма.
И если кто-нибудь в кои веки брезгливо тронет лопатой этот спекшийся продукт вторичный, то предстанет перед потомками не праведник, не герой, которому все мы многим обязаны, но очень, очень плохой человек. Хищник и невежда. Психопат с воровскими наклонностями. Хам, трус и невыносимый хвастун. Лодырь. Нытик и прощелыга. Армейский дезертир или, в лучшем случае, ловкий симулянт.
И, поглаживая свою совесть по шерсти, будут повторять брезгливые историки почти афористичное проклятие, которое послала знаменитая вдова Надежда Мандельштам чуть менее знаменитого убиенного поэта, своему некогда бесстрашному спасителю: “Николай Харджиев (сукин сын) евнух и мародер”.
Такой образ выгоден едва ли не всем, кто был причастен к последним годам его жизни. Но допустить такого развития истории нельзя. И не только потому, что проклятия свои Надежда Мандельштам посылала в иные годы, когда надо было спешить с рукописями для ублажения острого интереса, вспыхнувшего к ее мужу у издателей Запада.
А тогда, сразу после ареста Осипа, когда от имени его исходил леденящий ужас сопричастности, кто уступил ей свое холостяцкое лежбище в задрипанной комнатухе? Коля Харджиев. Он кормил ее сосисками, отпаивал чаем и подсовывал шоколадки. И была каждая та шоколадка, которую, давясь слезами, не ощущая вкуса, глотала будущая его обличительница, как раз ценою в голодную неделю молодому литератору – без работы, без доходов, без друзей, хоть чуть влиятельнее или богаче его самого.
Марина Цветаева и Анна Ахматова лишь раз встретились, как говорится, лично. И было это все в той же убогой берлоге Харджиева, одном из немногих в Москве мест, где еще жило тихое бесстрашие.
Но нет, совсем не поэтому имя Николая Ивановича должно быть отнесено к числу самых почитаемых в России Двадцатого века. Судьба послала ему историческую миссию, и он выполнил ее блистательно. Ему больше, чем любому иному человеку в мире, обязан русский авангард своим спасением.
И только тогда, когда стало окончательно ясно, что его обожаемый авангард вне смертельной опасности, Николай Иванович Харджиев стал думать о своем спасении.
ПОБЕГ В АМСТЕРДАМ
Как ни стараюсь, не могу избежать этого мучительного видения. Шереметьево-2, понедельник, 8 ноября 1993-го. Харджиеву 91 год. Он высок, спина почти прямая. Из-под широких, кустами вразлет бровей куда-то вперед устремлен немигающий взгляд. Лидия Васильевна Чага, жена 84 лет, гибкая и подвижная, бывшая балерина, непринужденно болтает с Виллемом Вистштейном. Профессором русского языка и литературы Амстердамского университета. Профессор молод, а потому тяжелый харджиевский чемодан достается нести ему.
Стоят, ждут посадки, ожидая вылета в Голландию, в город Амстердам.
Почему в Амстердам – об этом позже. Сейчас идет проверка паспортов. Сойдет не сойдет?.. Харджиева пригласили на какой-то конгресс, но это лишь предлог. На руках у пожилой четы загранпаспорта с временными визами. Но оба знают, что в свою московскую квартиру они уже не вернутся никогда.
Это “никогда” терзает их. О жизни за границей они мечтали десятки лет. Дважды замыслы срывались. Дважды их грабили. По-европейски: любезно, с улыбками, бессовестно и жестоко. Не третий ли это раз? Если это так, то при всем желании возвращаться им будет просто некуда. Все, что у них было, уже погружено в ящики, свезено куда-то в не знакомое им место. Из этого места, тайно преодолев границу, которая на самом большом в мире замке, неповторимая коллекция должна вновь явиться им в Амстердаме во всем своем бесценном великолепии.
А если не появится? Может, еще не поздно все вернуть на свои места и попытаться втиснуться в эту новую страшную жизнь России? Только что из танков стреляли по Думе. Убили сотни людей. Или тысячи? Дверь их квартиры, хранящей бесценное, легко вышибет плечом бандит средней упитанности. Где искать защиты, если сил осталось только вот на эту сумочку с лекарствами? Оттого и стоит рядом Виллем Вистштейн. У молодого профессора милая улыбка, но такое жуткое русское произношение, что мысли Харджиева двоятся. Когда слово молвит – нет, вроде порядочный, для мерзости с дальним прицелом нашли бы негодяя без акцента. А как оскалится нежной ободряющей улыбкой – ну типичный европейский ворюга, хоть с полпути возвращайся домой.
Только и здесь жизни не будет. Квартира еще есть, но уже нет дома. До сих пор их спасением была безвестность. Но в последние годы весть о коллекции Харджиева, о его собрании редчайших картин и рукописей русского авангарда все шире распространялась по Москве, по России, по миру. Видения одно ужаснее другого все неотступнее преследовали Николая Ивановича. Мысль о том, что драгоценные его сокровища, столь мастерски убереженные более полувека от ВЧК–ОГПУ–НКВД–МГБ–МВД–КГБ, что все эти трухлявые листочки, пожелтевшие фотографии, обтрепанные рисунки и осыпавшиеся картины, которые он десятилетиями баюкал в своих ладонях, прикрываясь тьмою одиночества, могут стать достоянием даже не мерзких бюрократов из Русского музея, а тупых бандюг... Нет, даже мысль невыносима... Лучше уж поскорее сесть в самолет, а затем выйти в чистый европейский аэровокзал и прямо заявить: “Братский вам привет, леди и мусью!”
Ну а потом, после “мусью”? В статьях об авангарде, которые порою печатались на Западе, Николай Иванович, как и положено ученому, делал многочисленные сноски с англо-, франко-, германо-, итало- и Бог еще знает каких разноязычных источников. Но говорить умел только по-русски. Тут не в обмане дело. Среди ученых очень распространено особое знание иностранных языков: читать и улавливать общий смысл умеют, а вот слово молвить или на слух что-нибудь воспринять – задача просто непосильная. Николай Иванович был как раз из таких.
Его жена ребенком была во Франции, но сохранила в памяти лишь “пардон”.
Но они так истосковались по жизни без страха, что уехали бы в Европу и с этим жалким запасом слов. Тем более что на прибытие коллекции надежда оставалась крепкая. А уж коллекция... Да что там вся коллекция, даже и малая часть ее... Это обеспечивало жизнь сытую, ласковую, почтенную.
Оба супруга были не слишком молоды и, как ни гнали от себя мысль о смерти, сознавали, как мало подходит к ним понятие “долго”. Так оно и случилось. Харджиевы скончались в Амстердаме с теми же временными визами. Николай Иванович – через два года, Лидия Васильевна – полугодом раньше. Люди лет весьма преклонных, ничего противоестественного.
Естеству противно иное: сразу после волшебного воплощения мечты, после появления изобильных банковских счетов в Швейцарии и Голландии, после покупки трехэтажного дома в тихой части Амстердама Николай Иванович ляжет на кровати в своей комнате на втором этаже, с отвращением отвернется от окна (от Голландии? От Европы? От не-Родины?) лицом к стене и так пролежит до самой своей кончины.
Дом на Олимпияплейн, 55 выбирала Лидия Васильевна. Ей, бывшей балерине, росточком с вершочек, гибкой, как кошка, нравилась крутая винтовая лестница между этажами, отчего лифтом (был там и свой домашний лифт) она почти никогда не пользовалась. С этой лестницы и сорвется она 7 ноября 1996 года и умрет на руках поначалу любезного, а затем и подозрительного ей непутевого иммигранта из России. Она прожигала немыслимые деньги, часами болтая по телефону с московскими знакомыми, и они запомнят ее меткий отзыв о Голландии, от которого веет и злостью, и тоской: “Большая мелкая тарелка с тюльпанами, тюльпанами и еще раз тюльпанами”.
Этот момент отлета из Шереметьева – как пик греческой трагедии. Вроде выбираешь свое будущее сам, но все предопределено высшими силами.
Спустя шесть часов они уже были в желанном Амстердаме, в лучшем номере гостиницы “Хилтон”. Ваза с фруктами, вино, конфеты, разумеется, букет тюльпанов, ужин в номере – все оплачено. И так оно отныне и пойдет. Отныне и навсегда для них – все оплачено.
Кем? Почему? За что?
ПОЧЕМУ ХАРДЖИЕВ?
Последние два с половиною года Николая Ивановича Харджиева, с тех пор как он стал заграничным миллионером, описаны едва ли не поминутно. Русские газеты и журналы, заграничные газеты и журналы, телевидение, книги.
Мытарства и страдания Николая Харджиева в течение почти всей советской власти остаются в непроницаемом мраке. Впечатление такое, будто это никого всерьез не интересует. Хотя надо сразу сказать, что любую, на выбор, неделю Харджиева в Амстердаме легче описать и исследовать, чем любое из девяти десятилетий, проведенных им в Советском Союзе.
Его биография легко укладывается в абзац средней величины. Родился в Каховке в 1903 году. Его отец был армянином, мать – гречанкой из турецкого города Смирны. Встретились они в Одессе, куда Николай в 21-летнем возрасте приехал и выучился на юриста (в каком именно учебном заведении – неясно). Юристом он не работал ни секунды, мечтал о литературе, но, убедившись в отсутствии у себя особых талантов, отдался (и, как позже оказалось, на всю оставшуюся жизнь) изучению русского авангарда. В словесности его кумирами раз и навсегда стали Хлебников, Крученых, Хармс, в живописи – Малевич, Татлин, Ларионов.
Но главным щитом от жизненных невзгод в советские времена был Маяковский. У Харджиева, вообще-то крайне скупого на письменное слово, о Маяковском написано больше всего книг и статей. Но вряд ли он любил Маяковского столь же пламенно и нежно, как обожал Хлебникова или восхищался Хармсом. После 1935 года, когда на письме любовницы поэта Лили Брик появилась знаменитая сталинская резолюция: “Маяковский был и остается самым лучшим, самым талантливым поэтом нашей Советской эпохи”, вокруг каждой строки недавнего футуриста столпилось такое плотное кольцо толкователей, что беспартийному и общественно пассивному Харджиеву пробиться в число литературных генералов все равно не удалось бы. А все толкование Маяковского было отдано на откуп именно высшим литературным чинам.
После того как к Виктору Шкловскому (одному из таких генералов) ушла жена Харджиева Софья Нарбут, его уделом на долгие годы стали одиночество, нищета, немытые сорочки, худые сапоги. Скорее всего, к этому времени следует отнести начало его коллекции по истории русского авангарда – художественно-литературного течения начала ХХ века, которое к концу нашего века вознеслось к вершинам коммерческого триумфа на Западе.
Но тогда до конца столетия было еще почти столетие. В 29-м году Казимир Малевич совершил шаг, который, полагают эксперты, сделал его впоследствии самым дорогим художником русского авангарда. Отпросившись на выставку в Варшаву, он заехал в Берлин и оставил там около ста лучших своих работ. Надеялся вернуться, но у СССР были на Малевича другие планы. Шесть лет спустя, чуть посидев, Малевич умер в потрясающей нищете. Правительство отказало бывшему профессору в скромном увеличении нищенской пенсии и перекрыло выезд за границу, чтобы попытаться спастись от рака.
Если бы в Берлине Малевичу предложили по 20 долларов за полотно, он счел бы сделку счастливой. Совсем недавно одна из оставленных в Берлине работ, “Супрематическая композиция”, была продана с аукциона за 21 миллион долларов.
При всей фантастической изобретательности и виртуозности работ великого русского авангардиста Филонова аукционная ценность его работ не приближается к полотнам Малевича. По мнению одного из художественных критиков газеты “Вашингтон пост”, тут сказалось то обстоятельство, что Филонов был чуть понятнее советскому художественному чиновничеству, отчего его охотнее покупали в отечественных музеях, а стало быть, меньше вывозили на Запад. Казимира Малевича в СССР чтили меньше, отчего он не упокоился в запасниках, а стал доступен миру. Почти полвека провисели супрематические творения Казимира Малевича на стенах знаменитых Музея современного искусства (МОМА) в Нью-Йорке и Музея “Стеделийк” в Амстердаме, прежде чем их цена достигла нынешних заоблачных цифр.
В 1933 году, когда Малевич, уже изгнанный с преподавательской работы, все еще вдохновенно творил в своей ленинградской мастерской, его полотна были по карману среднему служащему.
Тогда ли приобрел их Харджиев? Скажем сразу: никто этого не знает. Харджиев никогда и никому не говорил, как он стал владельцем восьми картин Малевича и множества его рисунков и эскизов. Но известно, что именно по просьбе Харджиева Малевич написал свою единственную уцелевшую (увы, незавершенную) автобиографию. Известно также, что в начале 30-го года Харджиев с двумя своими столь же молодыми соратниками взялся написать историю русского авангарда, для чего ввязался в оживленную и вовсе не бесплодную переписку с очевидцами ключевых для авангарда событий.
От художников и поэтов, от их родственников и друзей, от активных и случайных участников событий трое молодых исследователей получили множество записок, афишек, вырезок из навсегда сгинувших газет, воспоминаний. Все это ничего не стоило, да и вообще о коммерческой стороне проекта как-то смешно было бы заикаться. Харджиев с друзьями подбирали то, что все вокруг считали едва ли не мусором, а вот они – и только они – бесценными свидетельствами истории. Но заработать на этом “мусоре” можно было разве только неприятности.
Смерть Казимира Севериновича Малевича совпала по времени с очередным спрямлением художественного курса партией и правительством. Маяковскому простили его юношеские шалости, но прочих футуристов решительно изгнали из “советского многонационального искусства”. Гениального Хлебникова не изучали даже на филологических факультетах. Имени Малевича не было в самых подробных энциклопедиях. Ларионов (покинул Россию в 1914 году) только к концу хрущевской “оттепели” перестал быть предателем. Эндер, Гуро, Матюшин, Гончарова, Чекрыгин (самый первый иллюстратор Маяковского) – все это созвездие талантов отражалось в официальном зеркале тусклее, чем реализм Решетникова или послушное новаторство Мартироса Сарьяна.
На Николая Харджиева официальные восторги не оказывали никакого влияния. Жесткость оценок и неизменность в глубоком поклонении перед одними и теми же творцами стали присущи ему еще в совсем молодом возрасте. Позже, уже к концу 60-х, когда он станет знаменитым среди особо избранных и совершенно неизвестным для широкой публики, это назовут нетерпимостью, истеричностью, озлобленностью.
И в самом деле, список тех, кому Николай Харджиев отказывал в своих художественных симпатиях, был весьма обширен. Сюда входили не только обласканные властями советские реалисты. Харджиев, например, отказывал знаменитому новатору Кандинскому в принадлежности к русскому авангарду, упрямо считая его “немцем”. Шагал был для него слишком рассудочен. Родченко вообще не имел отношения к искусству.
Хотя 37-й год традиционно считается пиком советских репрессий, Харджиев постарался отстраниться от власти как можно дальше еще в начале 30-х. Его увлеченность сбором старых бумажек и нелепых мазилок, которые еще недавно были сутью молодежной революции в художественном творчестве, НКВД пока не интересовала.
Проект создания истории русского авангарда, за который в 30-м году восторженно ухватились Николай Харджиев, Владимир Тренин и Теодор Гритц, к началу 30-х выдохся совершенно. Соавторы Харджиева считали нужным подождать до лучших времен. Гритц вскоре охладел к идее, а со смертью В. Тренина в 1942 году все ими собранное стало личным архивом Харджиева, который он неустанно пополнял одному ему известными методами.
Уход (или изгнание?) первой жены навсегда сформировал глубоко скрытный, отшельнический образ жизни Харджиева. Он никогда не составлял описи своей коллекции, целиком полагаясь на блистательную память. Он никогда, никого, ни под каким предлогом не подпускал к коллекции самое. Он выработал у себя четкую привычку: в присутствии посторонних (а посторонними были все без единого исключения) он читал любую книгу, прижимая ее к груди и прикрывая ладонями заглавие.
Голландская журналистка Хелла Роттенберг, написавшая остросюжетную, довольно спорную, но пока единственную книгу о Харджиеве, утверждает, что скверный характер Харджиева даже спас его от ареста в 1937 году.
Вообще, невыносимому характеру Харджиева все исследователи уделяют много внимания. Или слишком много. Роттенберг, которая долго была московским собкором видной голландской газеты, описывает “хрущобную” 2-комнатную квартиру Харджиева на улице Кропоткина, ныне Пречистенке, как “нору, в которой он жил подобно крысе”. На стенах этой “норы” висели работы Малевича (“Красный квадрат”), Розановой, Гуро, Филонова. “Красный квадрат” висел перед рабочим столом Харджиева всегда и неизменно. Другие картины уступали свои места новым. Одно время над дверью висели “Три купальщика” Малевича, затем их сменила литография Эл Лисицки.
Когда домоуправление проводило во всем доме капитальный ремонт, для квартиры Харджиева было сделано исключение. “Харджиев закатил такой скандал, что соседи, домоуправление и даже официальные власти не решились трогать его и переубеждать”, – пишет Хелла Роттенберг. Я полагаю, что, несмотря на свой солидный московский опыт, голландская журналистка все же не представляет себе уровень любезности наших соседей, гуманности наших домоуправлений, а действиям наших властей (в том числе и в других ключевых эпизодах) придает отнюдь не свойственное им человеколюбие. Исходя из описания Роттенберг, все было проще. К началу 70-х Харджиев был уже в состоянии дать взятку – за взятку его и не выселили из квартиры в ходе капремонта.
Но все это произошло много позже того трагикомичного эпизода, который Х. Роттенберг излагает с серьезностью, для нас забавной. Она пишет, что в 1937 году Харджиеву “было предписано явиться в секретную службу. Он вел себя... весьма самоуверенно и вывел из терпения тех немногих, кто его допрашивал”. Вы представляете себе чекиста конца 30-х, которого “вывел из себя” допрашиваемый? Или, точнее, представляете себе, как бы выглядел допрашиваемый, который своей самоуверенностью вывел чекиста из себя?
Состоялись ли эти два скандала – сомнительно. Однако никакого сомнения не вызывает тот факт, что именно с середины 30-х до конца 60-х годов Николай Харджиев создал основу своего архива по истории русского изобразительного и литературного авангарда, архива, стоимость которого большинство экспертов оценивает так: от 150 миллионов долларов до – “бесценно”.
Но Советское государство к этому архиву не имело никакого отношения. “Несмотря на его (Харджиева) страсть к запрещенному искусству советские власти в целом не трогали Харджиева”, – пишет Хелла Роттенберг. Это утверждение больше, чем неточность или глупость. Это полное непонимание роли советских правоохранительных органов в системе советского искусства. Харджиева не трогали только потому, что он был невидим, неслышим, что ни на секунду не расслабился в течение полувека – от ежовских репрессий, через хрущевскую борьбу с “пидирасами” до ленивого, но неизменно алчного брежневского застоя.
Короче говоря, советская власть не наложила лапу на архив Харджиева только потому, что не подозревала о его существовании. Проворонила. Стукачи опростоволосились. За все это нашей власти еще достанется от охранительных журналистов, которые потребуют снять, сорвать погоны, лишить кресел всех, кто не сумел отнять у Харджиева харджиево.
Столько миллионов упустили, так нужных нашему народу на индустриализацию... то есть, тьфу, на пенсии несчастным престарелым.
СДЕЛАТЬ МИЛЛИОН
Вообще-то стать из бедного богатым очень просто. Для этого необходимо немного денег, много терпения и бесконечная вера.
Начните собирать листья. Ежедневно в дождь и вёдро, при жаре и морозе собирайте подмосковную листву. Прочитайте полтыщи лучших книг по теории дрeвесных крон. Аккуратно, по-научному и ежедневно укладывайте их в гербарий. Описывайте перемены, анализируйте причины. Не пропускайте ни одного дня в течение 60 лет. Затем вынесите свой гербарий с описанием на выставку. Вы – миллионер.
Или купите “Москвич” – машину, никчемнее которой мир не видывал. Разберите ее и занесите по частям в одну из комнат своей двухкомнатной “хрущевской” квартиры. Ежедневно протирайте, подкручивайте, подмазывайте. Боритесь с каждым пятнышком на лаке. Отворачивайте и заворачивайте гайки, чтобы добиться податливой плавности. Через 75 лет вывезите на автошоу. Вы – миллионер.
Не верите? Значит, вы не из Харджиевых.
Он прожил долгую жизнь, многие важные моменты которой объяснить почти невозможно. Оставим в стороне чекиста, которого якобы обескуражил Харджиев своим склочным поведением на допросе. Но война... Мой отец, ровесник Харджиева, тоже член Союза писателей, тоже литературовед, но еще и декан Одесского университета, но еще и кандидат наук, был мобилизован на второй день. И, конечно, вскоре погиб.
Харджиев, здоровый молодой мужик без определенных занятий, не был отправлен даже копать окопы, потому что (свидетельствует его знакомая) “внезапно заболел воспалением легких”. Воспаление легких – болезнь нешуточная, однако объяснение вновь звучит как-то слишком по-европейски. “На окопы” гоняли даже беременных матерей семейств – кому бы в голову пришло отставлять молодого атлета ростом под метр девяносто?
Дальше – больше. Всю войну Харджиев тихо просидел консультантом в какой-то из столичных киностудий, эвакуировавшихся в Алма-Ату. Так гласит его биография, но в этом объяснении я ни букве не верю. В Алма-Ате, как и в других городах, часто устраивали облавы. Заметали даже тех, кто случайно забыл в другом пиджаке (“Но это здесь, сразу за углом”) свою “бронь”. И немедленно отправляли в огненную фронтовую пасть.
Почему Харджиев не попал в нее – тайна. Что именно делал на “студии” – тайна. Где в это время находился его архив (тогда еще большей частью литературный, но тоже увесистый) – тоже тайна, которую приоткрыть уже некому никому.
Я не думаю, что у Харджиева в этой связи были какие-нибудь угрызения совести. Это был человек кремневой цельности. Он был непоколебимо убежден, что сама судьба назначила его быть ангелом-хранителем русского авангарда. И больше этой миссии выполнить просто некому.
Поэтому Харджиев безжалостно обрывал в себе все, что мешало этому историческому предназначению. И нежно пестовал даже те черты, которые всем вокруг казались омерзительными (а часто и были такими), однако могли воспрепятствовать сохранности всех этих листочков, программок, записей на салфетках, набросках на обороте конверта.
“Я НЕНАВИЖУ ЖЕН”
Харджиев был остроумным и неистощимым рассказчиком, обаятельным собеседником, приветливым хозяином – ну, просто душкою. Это когда он считал необходимым кому-либо понравиться.
Харджиев был невыносимым наглецом, беспросветным вымогателем, нахалом, хамом и самодуром, до которого не доходят самые простые и самые неотразимые доводы.
Под конец жизни у него не осталось друзей – он всех их обидел и разогнал. У него не осталось родственников – он отказался даже от тех, без кого он, возможно, просто не выжил бы в трудные свои годы.
Примерно раз в месяц он приносил своей сестре Елене белье для стирки. И это была не мимоходная постирушка, как вспоминает племянник Харджиева. Это была тяжелая работа, поскольку заношенное белье нуждалось в неоднократной выварке, иначе оно оставалось грязным. Заодно Харджиев прихватывал из сестриного дома что-нибудь съестное, хотя и знал, что семья той и сама не вылезала из нужды.
Когда Елена умерла, сын ее позвонил Харджиеву. Трубку взяла Лидия Чага, к тому времени жена и повелительница внешних контактов своего супруга. “Младшая сестра? – удивленно переспросила Чага. – У Николая Ивановича нет никаких сестер”.
Харджиев мастерски подлизывался к тем, у кого обнаруживалось нечто, мало-мальски существенное для истории русского авангарда. “Ну, зачем это вам? – дружески укорял он обладателя. – Вы ведь все равно потеряете. Лучше дайте мне, а я верну вам по первому знаку”. Если уговоры действовали, Харджиев оставался мил и любезен – но только до той секунды, пока владелец не просил своего имущества обратно. Тут уж Харджиев давал волю своему нраву: ссорился страшно, бил наотмашь, разыгрывал какие угодно сцены – но одолженного предмета не возвращал.
Одной лишь Надежде Мандельштам удалось вернуть рукописи мужа, которые она передала Харджиеву для подготовки сборника. Для этого потребовался год унизительной переписки и мобилизация трех мускулистых молодцов, которые пообещали Харджиеву разнести всю его берлогу и сломать шею. Харджиев ужасно испугался, вынес все немедленно, в охапках и папках – но и при этом умудрился не вернуть примерно треть самых ценных рукописей.
“Я ненавижу жен”, – признавался он в одном из очень редких своих интервью. Харджиев был убежден, что именно жены мешают ему воссоздать полную историю русского авангарда. Слово “жены” он толковал очень расширительно, включая сюда, кроме собственно жен и вдов, также всех, кто настаивал на обладании предметами искусства только на основании биологической близости к творцу. Харджиев легко приходил в гнев от этой несправедливости, когда выдающиеся творения попадают в руки родственников, ничего в искусстве не понимающих.
Согласно одной из легенд, к которой сам Харджиев, возможно, приложил руку, дочь Казимира Малевича Уна, одна из самых бесспорных наследниц в ныне бескрайнем ряду претендентов, наивно спрашивала у Харджиева: – А что, мой папа и в самом деле был хорошим художником?
– Величайшим! – отвечал Харджиев вдохновенно. Он очень любил Уну. Но если бы она написала книгу об отце с анализом его творчества, он раскритиковал бы ее в пух и прах.
Для него не было удачных работ о Малевиче или Хлебникове, если автором их не был он сам. Но все это не имело значения, пока он был безвестен. С известностью пришли враги. Настоящие.
(Окончание следует.)
|