Показать сообщение отдельно
Старый 07.03.2012, 16:53 Язык оригинала: Русский       #7
Гуру
 
Аватар для LCR
 
Регистрация: 29.04.2008
Адрес: Париж
Сообщений: 6,211
Спасибо: 18,677
Поблагодарили 38,263 раз(а) в 5,446 сообщениях
Репутация: 29883
По умолчанию

Иностранные клиенты

В начале века были крупные клиенты, самые разные. Для начала – иностранцы, жившие во Франции. Аргентинцы Бемберги. Они поставляли мясо по всей Европе. Колоссальное состояние. Колоссальные покупки. Их было несколько братьев. Двое из них покупали XVIII век вплоть до 1920-х гг., а затем переключились на XIX век… Еще один аргентинский клиент: Мартинес де Ос. Он занимался разведением скота, шерстью, лошадьми. Его жена, родом из Бразилии, долгое время считалась самой красивой женщиной Франции и Наварры.
Читать дальше... 
Когда я познакомился с нею, ей было уже далеко за двадцать, но она была все еще очень красивой. Она одевалась у Пакена, Вьонне, Пуаре – и у каждого покупала всю коллекцию! Эта женщина никогда в жизни не надела платье, пальто, шляпу во второй раз.Эти латиноамериканские богачи всегда напоминали мне Бразильца Оффенбаза из «Парижской жизни». Кстати, у нас были и бразильские клиенты – семейство Гинле – их можно было назвать богатыми людьми, и даже более чем богатыми… Они разбогатели на дереве, золоте, кофе, на всем. Они жили в самых роскошных особняках XVII округа Парижа. Они покупали картины, скульптуры, гобелены. Они покупали восемнадцатый век, а поставлял им его, разумеется, мой дед.
До Первой мировой войны богатые американцы, обосновавшиеся во Франции, тоже покупали искусство, например, банкиры Уайденер, у которых Париже был особняк, Вулворт и другие. Они покупали французское искусство. В то время было необходимо повесить у себя на стенах Фрагонара или Натье, если вы хотели прослыть «приличным человеком»… После войны американцы вернулись к себе в Америку, забрав с собой картины, мебель и прочие безделушки. Это было начало конца эпохи… Эти люди стали наезжать в Париж только эпизодически, и Париж стал уже не тот… Но там, в Нью-Йорке, они продолжали покупать восемнадцатый век. Все, что мы им продали, в конце концов попало в Метрополитен или в другие американские музеи. Эти замечательные коллекционеры все передали в музеи, а ведь в то время щедрость не имела ничего общего с налогообложением.
Наши клиенты съезжались со всей Европы: например, Марксель де Немеш, венгерский барон. Особенно много было австрийцев и немцев: Отто Кребс, крупнейший берлинский маршан Пауль Кассирер, Отто Герстенберг; и, конечно, братья Тиссен. Эти Тиссены покупали во Франции еще до войны. После нее они стали покупать еще больше. У них было, чем платить – их военные заводы не пострадали от бомбардировок. Впрочем, наши тоже – торговцы оружием были в отличных отношениях друг с другом… Однако Тиссены не были для нас крупными клиентами. Что думал о них дедушка? Ответ был безжалостный, но не удивительный: «Это боши…».
Ханс сидел на своих миллиардах в Лугано; со временем он стал величайшим коллекционером. Но его брат Фриц был симпатичнее. Вначале он финансировал Гитлера, но потом опомнился… Опомнился поздновато, это точно, но лучше поздно, чем никогда. Сначала из Швейцарии, а потом, когда его оттуда выдворили, из Франции он отдавал на борьбу с нацизмом все, что у него было – в Германии все его имущество было конфисковано. После войны он часто бывал у нас. Он покупал своего любимого художника – Фрагонара… В 1940 Петен выдал его Гестапо – великий момент в истории! Это было включено в условия перемирия. Стало быть, Фрица увезли обратно в Германию, а там его послали в Дахау.
В 1960 гг. Я познакомился с его единственной дочерью, графиней Цихи (?). Она жила в Аргентине. Замечательная женщина. Мы подружились. Тиссенам удалось вернуть имущество, но она не хотела возвращаться в Германию. Германия была ей отвратительна. Воспоминания о своем отце… Она говорила: «Наш дом все стоит, Даниэль. Поезжайте туда, будьте там, как дома». Я поехал, я посетил дом Фритца на юго-востоке Германии, на границе с Австрией. Роскошное, фантастическое имение с лесами и водопадами. Мне казалось, что я очутился в декорациях к опере Вагнера. Я узнал картины, которые он купил у моих деда и отца, несколько Фрагонаров… И я снова увидел лицо Фрица Тиссена.
Это был смелый человек.

Великий Морис

Не следует забывать французских клиентов. Артюр Вейль-Пикар, король пастиса, с орденом Почетного Легиона на потертом костюме – замечательный коллекционер.
Г-н Давид-Вейль, банкир. Потрясающий человек, всю жизнь щедро даривший музеям. Это был один из наших крупнейших клиентов. Он стал покупать восемнадцатый век уже в конце девятнадцатого. Картины, скульптуры, гобелены, он постоянно покупал… А потом, в конце 1930 гг., он вдруг влюбился в девятнадцатый, в широком смысле: от Коро до Сезанна… В его особняке в Нейи все стены были уже завешаны. Не осталось ни одного свободного квадратного сантиметра. Так знаете, что он сделал? Он передал свою коллекцию восемнадцатого века моему отцу, чтоб тот продал ее в Соединенных Штатах. Он освободил свои стены и опять начал коллекционировать!
Ротшильды. Наши крупные клиенты. Самые крупные. Настоящие любители искусства, они всегда искали Самое Лучшее. Уникальное. Они стали ходить к деду, как только он открылся. Барон Джеймс, барон Эдмон, барон Эдуар. Но особенно Морис… Великий Морис. Самый просвещенный любитель искусства. Невероятный знаток. Если бы он был маршаном, он был бы лучше всех…
Барон Морис был другом нашей семьи. Он приходил сюда к половине седьмого, присаживался в салоне и прощался в восемь часов. Каждый день что-нибудь притягивало его взгляд, интриговало его и возбуждало. Иногда он приносил двух Буше, а уходил с Ватто. Он так много покупал здесь, что у него было право и вернуть картину. Он часто менялся картинами, и его коллекция от этого всегда выигрывала. Так же он вел себя и у продавцов старинной мебели.
Он был похож на Людовика XIV, невероятно высокомерный. Должен сказать, что с ним было не соскучиться. По Парижу ходила такая история: как-то раз он повстречался с одним англичанином, обладателем огромного живота. «вы ждете девочку или мальчика?» - спросил Морис. Англичанин не растерялся: «Если родится мальчик, я назову его Джорджем, в честь короля. Если родится девочка, я назову ее Викторией, в честь королевы. Но если родится дерьмо, я назову его Морисом – в Вашу честь!».
Большинство людей его просто ненавидели. Я вспоминаю бал в его особняке: я видел, как люди гасили свои сигары о картины. Погасить сигару о шедевр, какой позор…
Дедушка и отец любили Мориса. И Морис тоже любил их.

Вильденштайн и Гимпель

В 1889 г. дедушка нашел себе партнера – эльзасца Гимпеля. Его сын, Рене Гимпель, оставил нам свой чудесный Дневник коллекционера. В январе 1945 г. он умер от истощения в концлагере Нойенгамме. Их совместная работа продолжалась до отъезда Гимпеля в США в начале Первой мировой войны. Дедушка окантовал письмо обезумевшего от страха Гимпеля из Соединенных Штатов, где тот писал о том, что немцы наверняка войдут в Париж… Рене Гимпель всегда был в очень дружеских, сердечных отношениях с нашей семьей. Я не был с ним знаком. Его дети – прекрасные маршаны, это все, что я могу сказать.
Гимпели прекрасно владели английским языком. Целью партнерства с домом Вильденштайнов была работа в англосаксонских странах. У Мартина Колнаги в Лондоне Гимпель и дедушка продавали англичанам то, чего им хотелось, например, Гварди… И покупали по дешевке французскую живопись Старого Режима. Там ее было много. Она появилась там во время Французской революции – наши предки опустошили немало замков. В течение двух лет они с большой маэстрией проводили в Версале и в Париже публичные торги – с экспертами, объяснительными записками, сертификатами и резервной ценой. Если картина не достигала резервной цены, ее снимали с торгов, а потом выставляли на следующие. Эти люди были профессионалами, это ясно. Англичане много покупали на этих торгах. Сто лет спустя купленные картины потеряли свою привлекательность. Соответственно, дед смог скупить их – для того, чтобы перепродать, естественно.


Завоевание Америки

В начале ХХ века американцы совсем не восхищались французским искусством XVIII века. Нет, больше всего в США ценилось английское искусство и «спортивная» живопись: своры собак, красные сюртуки жокеев, охотничьи рожки. Ценились Хогарт, Рейнолдс, Гейнсборо, Лоуренс… Для богатых американцев эта английская культура была как бы важной страницей их собственной истории - в отличие от, скажем, Фрагонара. Ей-богу, Фрагонар приходил на ум американскому клиенту в последнюю очередь, он и не знал, кто такой Фрагонар… Какую же стратегию разработал дедушка? Он атаковал своих американских клиентов, живших в Париже, тяжелой артиллерией.
Он вел себя прямо как Гитлер, его аргументы не имели к правде никакого отношения, или другими словами, он врал как сивый мерин – и все на один сюжет… «Единственное подлинное искусство в мире - это французское искусство, и те, кто покупает английское искусство – просто идиоты». Когда мой дедуля входил в раж, его невозможно было остановить: «Да это же просто фотография! В Англии никогда не было ни одного стоящего художника, бездарные фотографы – вот они кто!» - и добавлял: «Англичане – нули без палочки!». В нашей нью-йоркской галерее ему вторили хором и в такт: «Фотографы!».Вообще в этой нью-йоркской галерее об искусстве с клиентами говорил Гимпель, но конкретные картины с ними обсуждал мой отдаленный кузен Феликс. Элегантный, сухощавый, очень утонченного вида. Родом этот Феликс был не из Фегерсхайма, а из окрестностей Мюлузы. Знал ли он о прошлом Натана. Соблюдал ли закон молчания? Не могу сказать. Он никогда не словом не обмолвился мне о драме… Натан знал его отца, который в 1892 г. переехал в Америку продавать ткани. Дедушка подумал. Потом он написал отцу Феликса: «Твой дурак-Феликс уже на месте, пусть займется делом. Все-таки он из Вильденштайнов. А люди требуют Вильденштайнов». Вот так. То есть и в Париже, и в Нью-Йорке вся «галактика Вильденштайнов» с утра до вечера поносила английское искусство. В конце концов американцы сдались и начали покупать Фрагонара и все остальное – дедушка умел убеждать людей. Что касается английской живописи, даже мой отец ему поверил. Ну, а я? Я не продаю английскую живопись. Я ни разу в жизни не продал картину английского художника. Вы спросите: и почему же?
Да потому что я кретин!
В Англии много хороших художников, и английская живопись очаровательна.

Нью-Йорк

Вначале кузен Феликс с внешностью манекена вначале таскал картины. Но мало-помалу он стал продавцом. Отличным продавцом. Папа говорил: «Да как же он может ошибиться, ведь он молчит, как рыба!». О какой бы картине ни шла речь, Феликс всегда произносил одну и ту же фразу: «Это прекрасная картина» - и замолкал. Ни слова больше. Он молча ждал вопроса: «Сколько?». Это была система Феликса, функционировала она совершенно великолепно… В частной жизни Феликс вел себя совсем по-другому, он был скорее словоохотливым. Он начал работать около 1900 г. и умер в 1957 г. Это он, Феликс, рассказывал мне о героических годах – о начале нашей деятельности в Америке, о наших клиентах.
Джи. П, Морган, банкир. Он одним из первых переступил порог нашей галереи. Говорят, это был приветливый и дружелюбный человек. Он приходил в галерею со своими дочерью и любовницей. Они участвовали в выборе картин. Он спрашивал их мнение. Феликс говорил: «Он ни разу не пришел со своей женой – нормально: он ее терпеть не может». После кризиса 1929 г. коллекция Моргана была выставлена на публичные торги. Я думаю, у меня все еще есть несколько картинок, купленных на этих торгах…
Юлиус Бах, император Уолл-стрита. Немецкий еврей, биржевой брокер, крупнейший брокер Америки. Феноменальное состояние. Он рассказал Феликсу: «На Уолл-стрит я самый уважаемый, самый чтимый человек. Но стоит мне только вернуться домой, на 60-ю улицу, как никто даже не здоровается со мной». Те же люди, которые в полдень лизали ему сапоги, вечером отворачивались. Как и везде, в Америке было немножко антисемитизма… Феликс часто виделся с ним, Бах покупал у него, особенно он был охоч до великих фламандских, голландских и испанских мастеров – великолепные работы Гойи, Рембрандта. Так он составил себе первоклассную, замечательную коллекцию. Не очень большую, – около сорока полотен – но каких полотен!.. Теперь их можно увидеть в Метрополитене, они там висят. Он отдал все. Он стал trustee Метрополитена, членом Совета администрации. Они не могли не назначить его. Феликсу он сказал: «Благодаря этой коллекции мне теперь подают руку. Даже в верхнем городе, Феликс. Даже в верхнем городе. Но если бы не коллекция…».
Рэндолф Херст, владелец New York Journal. В каком-то смысле они с дедушкой были похожи. Он промывал людям мозги своей газетной империей, как мой дед –восемнадцатым веком. Может быть, Херст был самым крупным клиентом нашей галереи в Нью-Йорке. Процитирую Феликса: « Он был очень высокий, очень угрюмый, говорил фальцетом. Забудь Орсона Уэллса в Гражданине Кэйне…». У Херста было огромное состояние и часто сопровождающая его болезнь: покупательская лихорадка. Это была настоящая, тяжелая патология. Он покупал везде, он покупал все – от средневековых клуатров до возрожденческих фонтанов. По его указаниям их разбирали по камням, а потом собирали в его имении в Сан-Симеон с неким подобием средневекового укрепленного замка, насквозь фальшивым. Там он хранил свои сокровища, среди которых были прекрасные вещи. Он покупал только старину. Бронзовые, свинцовые, мраморные статуи, и вообще, все, что угодно. Мы продавали ему искусство восемнадцатого века – французскую скульптуру. Начиная с 1930 г., он стал покупать и живопись – Ватто, Греза, Фрагонара. Но не для себя, а для своей любовницы, очаровательной Марион Дэвис. Когда она умерла, все эти вещи были проданы в Нью-Йорке на публичных торгах.
Феликс любил ездить к Херсту в Сан Симеон. Он утверждал, что игра стоила свеч: «Свой рабочий стол он поставил в прихожей, которая была немного больше, чем вокзальный холл. Там был огромный и мрачный орган. Прислуга была невидима. Он не хотел никого видеть. Все это вместе было ужасно грустно…». Разговаривали они, прогуливаясь в парке. Иногда раздавался какой-то слабый звук. Херст извинялся и скрывался за деревом. За каждым деревом был телефон. Феликс не верил своим глазам: «У каждого дерева был свой телефон! И все это в лесу!».
В начале 1950 гг. Мне довелось присутствовать в Нью-Йорке при невероятном событии. После смерти Рэндолфа Херста осталось более двадцати тысяч предметов и около пятисот картин. Эту коллекцию не продавали на публичных торгах, ее не передали какому-нибудь маршану, чтоб тот продал ее. Ее ликвидировали в больших магазинах Гимпеля. Как если бы полотна Рембрандта продавали в Галери Лафайет. Под коллекцию выделили целый этаж магазина Гимпеля и армию продавщиц. На каждом предмете, на каждой картине была этикетка с ценой. Вы могли купить себе что-нибудь за 2000 долларов или за миллион долларов. Это был незабываемый спектакль. Я там много купил. Все маршаны бросились туда. Как только какой-нибудь предмет уходил, на его место тут же клали другой.
Распродажа этой коллекции длилась почти два года.


Натан и Жорж Вильденштайн

Живая библиотека

В 1882 г. у дедушки с бабушкой родилась дочь Элизабет, уродина, дура и кривляка. Три таких качества в одной девочке – это уж слишком. Это, можно сказать, непростительно. После Элизабет трое детей не выжили, и, наконец, в 1892 г. родился мой отец Жорж Вильденштайн.
Я должен признаться, что мой отец никогда меня особенно не восхищал. Наверное, даже наверняка, я был неправ. Мой отец был плохим отцом. Соответственно, я стал плохим сыном.
Мой отец обожал свою мать, почитал ее безмерно. Когда дед куда-нибудь уходил, бабушка просила моего отца следить за ним. Она сама мне призналась. Надо сказать, у дедушки была слабость к женскому полу. Утром он объяснял бабушке, что должен съездить в Тулузу купить картины, а после обеда она случайно натыкалась на него на углу улицы. Бедная, ей пришлось с ним нелегко. Но посылать сына следить за отцом – признаюсь, я не понимаю…
Между моим отцом и дедушкой образовалась огромная, непереходимая пропасть. Это был разрыв во вкусах, в стиле, культурная бездна. Начать с того, как они относились к одежде. Внешний вид имел для Натана большое значение, может быть, потому что он начал с нуля. Я запомнил его всегда элегантным – идеально сидящие костюмы; жилеты из парчи с вытканными цветами; гетры; шляпа; трость. Отец, напротив, носил легкие черные костюмы, темно-синий галстук на белоснежной рубашке – так он одевался и зимой, и летом. Он считал, и нельзя сказать, что он был совсем неправ, что дедушка «перебарщивал». Отец говорил: «Папа – простой человек. Он не должен щеголять в таком виде. Нужно блистать речами, мыслью, а не твидом». Мой папа был совершенно блестящим человеком. Характер у него был жесткий, суровый, строгий – он не был ни оптимистом, ни весельчаком, хотя и любил смеяться. У него было острое чувство фразы. Он охотно острил, он так хотел вызывать восхищение…
Коротко говоря, мой отец был живой библиотекой. В шесть лет он начал собирать почтовые открытки и репродукции картин, а также читать. Читать все – и литературу, и книги по искусству. Он прочитывал книгу за час и запоминал ее на всю жизнь – и это не преувеличение, это правда. Моего отца можно было показывать в цирке, я никогда такого не видел. В каком-то уголке его мозга хранилось более трех миллионов гравюр из четырехмиллионного собрания Национальной библиотеки. Дома у нас было несколько десятков тысяч книг – отец все прочел, все усвоил, все запомнил. У него была энциклопедическая память. И единственной вещью, которая была ему действительно важна, за исключением его матери, было искусство.
Для дедушки жизнь была проста: «Уважающий себя маршан не имеет права оставлять картины для себя. Он должен выставить ее на продажу». Дедушка не был коллекционером. Он не понимал, как можно быть маршаном и коллекционером, он считал, что это безумие. Дедушка любил свои картины, но все равно, нужно было продавать и покупать, продавать и покупать. Для моего отца это непрерывное движение было намного менее важно. В этом плане я похож на него. Прежде всего нужно получать от полотна наслаждение. Картина – это всегда удовольствие, это открытие. Это влюбленность, но без обета верности – однако, разумеется, есть холсты, расстаться с которыми невозможно. Мой отец был привязан к нашему торговому дому, но еще больше он был привязан к самой живописи. Он обожал покупать, терпеть не мог продавать и громогласно заявлял об этом: «Ненавижу!».
Вообще в нем сосуществовали два человека: с одной стороны, параноик, который жил в параллельной действительности, который все проверял три раза и опасался всего мира. У него была целая сеть информаторов и шпионов. Он намеренно лгал, чтобы выведать правду – прямо директор ФРБ… У него даже был тайный адвокат, который контролировал работу его явных адвокатов, мэтр Тюрпо, король секрета, единственный, кому отец полностью доверял. Когда я входил к отцу в кабинет, Тюрпо тотчас закрывал рот ладонью и переходил на шепот… Тюрпо, король закулисных интриг.
Но у отца были и хорошие черты. Он был очень щедр. Он не был ни расчетлив, ни подозрителен, в деловых отношениях он не показывал никакой жесткости. Если он видел перед собой человека, чистого сердцем, то мог просто подарить ему картину. Например, у г-на Алазара, консерватора музея Алжера, не было денег на картины. Мой отец, очень хорошо к нему относившийся, дарил ему полотна. Они прекрасно понимали друг друга, могли часами и неделями обсуждать концепт идеального музея – каким он должен быть. Папе нравилось только такие люди – интеллектуалы. Или чокнутые… Чаще всего, чокнутые интеллектуалы.
Дедушка жил в окружении бонвиванов. Ему нравились жизнерадостные люди. Среди них был Эллё, изготовлявший поддельные рисунки Ватто, Болдини, которого не пустили в Соединенные Штаты, потом что он попытался изнасиловать светских дам, позировавших ему для портретов. Это были дружки моего дедушки. Среди них был Форен. Форен был самый главный. Дед обожал Форена – но не художника Форена, не карикатуриста Форена. Он совершенно не выносил творчество Форена, ему нравился человек, его веселый и ультра-общительный характер. Они были самыми лучшими друзьями в мире. Хотя Форен был анти-дрейфузаром, в нем не было антисемитизма ни на грош. Я немного знал его. Форен был славным человеком настоящим весельчаком – полная противоположность Дега. Этот Дега был совершенно бешеный. Его антисемитизм доходил до безумия. В семье Дега всегда поминали дурным словом – «мерзкий Дега»… Тем не менее, это художник невероятно тонкий. Он действительно наследник Ватто. Злодейство и гениальность. Этот вопрос занимал Пикассо, он говорил мне: «Ты понимаешь, гениальность художника – это сумма всех его пороков». Может быть. Он сам был гением. Замечательный тип.
В окружении Натана всегда были несколько видных республиканцев – Анри Рошфор, Рэмон Пуанкаре и самый главный – Клемансо, Тигр, идол моего деда. После подписания Версальского договора Клемансо приехал к нам. У него не было денег – ему никогда не хватало денег – но у него была картина Пуссена, и он решил ее продать. Он попросил Натана заняться ее продажей. У дедушки и ы мыслях не было заработать на этой сделке, он хотел только одного – продать картину как можно дороже! Это был для него вопрос чести, гордости – он не просто любил Клемансо, он его боготворил… Дед послал Пуссена в Соединенные Штаты. Однажды в нашу Нью-Йоркскую галерею пришел какой-то американец. Он купил этого Пуссена, не торгуясь, и заплатил наличными. Когда же его спросили: «Куда же вам доставить вашу работу?», он ответил: «Пошлите ее туда, откуда ее привезли, г-ну Жоржу Клемансо…». Этот анонимный американец ушел, и больше его не видели. Так Пуссен вернулся в Париж. Надо сказать, мой дед долго ломал себе голову: «Как же он мог узнать, кому принадлежала работа?». На ней не было указано имени владельца, стало быть, этот человек видел ее у Клемансо. Может быть, он был во Франции во время войны? Во всяком случае, благородством он был не обделен. Эта загадка так и осталась неразгаданной. Тайна Пуссена Клемансо.

Вирус искусства

Каждый день дедушка возвращался из отеля Друо к обеду. У него в желудке был настоящий будильник. После обеда, с двух до четырех, он ездил на бега, потом опять работал: до восьми часов вечера принимал клиентов. Ровно в восемь часов он пил кофе с молоком и ложился спать. Он не ужинал. Он говорил: «В Эльзасе люди не ужинают! А значит, и я не ужинаю!». Я так никогда и не понял, почему в Эльзасе люди не ужинают.
Мой отец всегда сопровождал его в Друо. По пятницам он ездил на блошиный рынок Бирон, там он покупал старинные книги, документы, анлюминюры. В отличие от деда, он ложился поздно. С конца 1920-х гг. каждый вечер, с пяти часов до пол-одиннадцатого, он проводил со своей возлюбленной, Газетой Изящных Искусств. Его любимая газета. Моя бедная мать ждала, что он придет ужинать, она злилась, она жаловалась, иногда устраивала ему монументальные скандалы. Он отвечал: «Я возвращаюсь, когда хочу». Отец жил в искусстве и для искусства. Он подцепил вирус искусства, все остальное не имело значения.
Ну, или почти все. Отец был одержим мыслью о смерти и невероятно, неправдоподобно суеверен. Он знал все приметы, абсолютно все – приметы общеизвестные плюс свои собственные! Не класть туфли на кровать – это к смерти. Не проходить под стремянкой. Не носить зеленого. Не открывать в доме зонтика. Ладно, все это еще ерунда. У нас было кое-что поинтересней. Например, мой отец никогда на ступал на черные плиты. Соответственно, когда он возвращался домой, - а в прихожей пол был вымощен черными и белыми плитами, - он ступал только по белым плитам. В галерее плиты были белые и красные, там ему было все равно, на что ступать. Но на черную плиту наступить было нельзя ни в коем случае – это была стопроцентная гарантия, что в доме будет покойник! Я говорил ему : «Ну давай уберем эти чертовы черные плитки и вымостим весь пол белыми?». Он отвечал : «Нет, нет, нельзя – эти плитки были здесь, когда отец купил дом…». Между прочим, прежде чем зайти в дом, он обязательно должен был потрогать стену ограды – она заменяла ему дерево. Отца угнетало все, что напоминало ему о смерти. Он не хотел ее видеть, слышать о ней. Когда ему приходилось писать в Фигаро некрологи, слово траур он закрывал ладонью. Во всем этом было что-то болезненное. У него в кармане была монетка в два су, которая была ему дороже, чем все запасники галереи, дороже, чем все его состояние, дороже, чем все в мире. Чтобы уберечься от чего-то, нужно было подбросить ее в воздух и поймать. Странно: после его смерти я не нашел этой монетки… Я бы выбросил ее в мусорную корзинку без промедления. Спектакль его неврозов вылечил меня от любой формы суеверности на всю жизнь.

Жорж и Жана Вильденштайн

В 1912 г. отца призвали в армию. Дедушка был знаком с полковником, определявшим новобранцев, и тот пристроил его в Министерство обороны. Папа попал в секретариат генерала Ньо. Там он сделал невероятное открытие. В кабинете генерала висела покрытая сажей, грязью и пылью картина, на которой с трудом узнавался Наполеон в своем императорском кресле. Отец долго крутился вокруг нее, а потом попросил разрешения почистить ее… Ему разрешили. Наверное, он подпрыгнул от радости – расчистка картин была самой главным его удовольствием в жизни, когда он занимался ею, в нем даже появлялось что-то человеческое. Вечное напряжение покидало его, он расслаблялся. Расчистка только что купленной картины – это был его спорт. Он был вне себя от восторга, он был совершенно счастлив. Из-под оболочки буржуа на свет божий вылезал студент Школы Изящных искусств… Иногда было слышно как, расчищая картину, он напевает себе под нос куплеты феноменальной скабрезности… Сольный концерт. Репертуар был широк – от Афинского Музея до Сеансов Софи. Не просите меня спеть их вам, я не смогу, мне будет слишком стыдно. В Афинском музее речь по крайней мере идет об искусстве… Короче, отец принялся расчищать Наполеона. Постепенно картина вновь обрела свой колорит, а потом показалась и подпись – Ingres Pixit anno 1806. Венчание Наполеона на царство. Отец вернул к жизни шедевр Жана Огюста Доминика Энгра. Ему только что исполнилось двадцать лет.
Когда началась война, его послали в тыл, работать в штабе. На это имелась причина: у отца был туберкулез в тяжелой форме. Он страдал туберкулезом всю жизнь. В конце 1916 г. его реформировали. На его рабочем столе стояла фотография своих одноклассников по лицею Карно. Все они погибли.
За два года до начала войны он женился на своей подруге детства, Жане, моей матери.
Моя мать была очень красива, очень элегантна… Она обожала тряпки. Была в общем-то хорошей матерью. Ее отец был Леопольд Леви, художник, вместе с Кабанелем уехавший в Англию. Там она и родилась. Мать ее была из старинной семьи Ля Мартиньер. Впоследствии Леви ушел из ателье Кабанеля. Он вернулся в Париж и открыл на улице Пигаль магазин старинной мебели и предметов декоративного искусства. Картинами он не занимался. Он не мог продавать картины – маршанов живописи он, художник, считал последними из последних. Даже торговля мебелью казалась ему недостойным занятием. Согласитесь, что для торговца мебелью такие взгляды чреваты неприятностями… Этот дедушка, которого я никогда не видел, был идеалистом. Говорят, что он выдавал такие фразы: «Этот мир слишком уродлив. Я бы хотел жить лет через сто!». Он умер в 1914 г.

Вильденштайн и Розенберг

Я родился 11 сентября 1917 г. По Парижу стреляли из Берты. В двух шагах от улицы Ля Боеси разрывались немецкие снаряды. Мама родила меня не в Париже, в в Верьер-де-Бюиссон. Там у нас был замок Мариенталь, купленный дедушкой. Мы владеем им до сих пор. Я знаю только двух человек, рожденных в этом уголке, моя подружка Луиза де Вильморен и я сам. Луиза, которая говорила мне: «Ах, моя страна – это ты!»…
Во время родов дед прогуливался в саду. Он сказал: «Если родится мальчик, бейте в колокол. Если же будет девочка, ничего не надо». Он похоронил свое семейное прошлое и, стало быть, его интересовало только будущее. Будущее его семьи. Вдруг раздался звон колокола… Говорят, он подпрыгнул от радости! Он действительно ждал меня…
Отец работал с Шарлем Терассом, племянником Боннара и будущим консерватором дворца Фонтенбло. Позде Шарль рассказывал мне, что мой дед склонился над колыбелью. «Вылитый ваш портрет», - сказала няня. А Тото ответил: «Неужто я такой страшный?».
Я бы хотел сказать два слова о няне. Мисс Джесси Нолан, ирландка и католичка. Я звал ее Мэмэ. Она очень много значила для меня. Приехав к нам, она совсем не понимала по-французски. Спустя несколько лет, она говорила лучше, чем член Академии. Мэмэ, Тото, Ама… Это был мой треугольник. Теперь она покоится в склепе моих родителей.
В начале 1918 г. дед решил провести зиму в Биарице. Он арендовал виллу, которая называлась, кажется, Фиалки. Совсем рядом Пикассо расписывал стены виллы Мимозы, принадлежавшей богатейшей даме из Чили… В восемнадцать лет отец заинтересовался импрессионизмом, кубизмом и прочими -измами, но не слишком говорил об этом дома. Трудно было представить, чтоб он мог обсуждать это искусство с дедушкой, который относился к нему с полным презрением.
Во время наших каникул в Биарице Пикассо написал портрет моей матери. Потом она рассказывала мне, как проходили сеансы: «Иногда он переставал работать и подходил к твоей колыбели поиграть с тобой, колыбель стояла рядом со мной…». Я редко встречал людей, более милых, терпеливых и добрых к детям – и я знаю, о чем говорю, я вертелся около него до четырнадцатилетнего возраста.
Его открыл Канвейлер, крупнейший маршан, влюбленный во Францию. Немецкий еврей из Манхайма. Дедушка обожал его. Он говорил: «Он, конечно, вляпался в эту якобы живопись, но какой пыл, какая страсть. Какое великодушие!». У моего отца были с Канвейлером отличные отношения. В каком-то смысле они были похожи. Канвейлер тоже был заражен вирусом искусства, но при этом сохранил человечность. У них были одинаковые политические убеждения – разумеется, левые. Они проводили время в бесконечных спорах о смысле искусства или какого-нибудь конкретного произведения. У них была общая страсть к книгах, к издательству, к журналистике. Позже оба они примкнули к сюрреалистам и играли в движении первостепенную роль.
Из-за войны Пикассо остался без маршана. Так любившему Францию Канвейлеру пришлось покинуть ее по причине своего немецкого гражданства французскую территорию и уехать в Швейцарию… После войны Франция конфисковала все его имущество. Все картины. В 1940 г. история повторилась – на этот раз имущество Канвейлера конфисковали нацисты.
Биариц предпледелил важное событие: мой отец скооперировался с Полем Розенбергом, и они подписали контракт с Пикассо на пятнадцать лет.
Братья Розенберг, Поль и Леонс, по происхождению немецкие евреи. Они не работали вместе. Они не очень ладили друг с другом… Леонс был интеллектуалом высокого полета и визионером. Леонс увидел Пикассо. Леонс увидел Мондриана. Но Леонс бл плохим деловым человеком. Поль тоже хорошо знал живопись, но он был очень далек от визионерства. Это был умный, блестящий и очень забавный человек. И он был прирожденным торговцем. Просто гений. Вообще если бы эти братья работали вместе, они бы всех заткнули за пояс.
Мои дедушка и бабушка очень любили Поля. Он немного занимался брокерством для нашей галереи. Бабушка души в нем не чаяла. Это они представили Полю его будущую жену – одну из трех дочерей господина Лоевюса, крупного винного негоцианта. В еврейской среде это было нередко, молодым людям подбирали невест: «Он должен жениться на вот этой! Оп-ля! Ну вот, дело сделано!». В 1918 г. Поль тоже приехал в Биариц. Дедушка сказал: «Надо помочь ему открыть свою фирму», и устроил его в двух шагах от нашей галереи, в доме № 21 по улице Ля Боеси. Два нижних этажа предназначались для галереи, на двух верхних располагались апартаменты Поля Розенберга и его семьи. В том же квартале были арендованы два этажа для Пикассо. Таким образом, все было под рукой… За Пикассо нужно было присматривать, чтоб он не продавал работы на сторону… Кроме всего прочего мой отец установил в своем кабинете красный телефон с двумя особыми линиями: одна была соединена с галереей Поля, а другая – с мастерской Пикассо. Пикассо часто приходил к нам домой, он был невероятный весельчак и остроумец. Я помню, как он говорил моему отцу: «Ну что, что мы будем делать теперь, кубики? Кружки? Квадратики? Давайте, заказывайте, мы нарисуем!». Это был настоящий профессионал…
Этот контракт с Пикассо отец подписал в нарушение своих самых святых принципов. Он всегда был против контрактов между маршаном и художником. Он говорил: «Великий художник делает в среднем две хорошие работы из десяти и один шедевр из двадцати. Вот эти-то работы и нужно покупать. И не скупиться, если нужно, платить дорого». Так он и поступал. Он купил лучшие работы Брака. Лучшее у Боннара, у Руо. Отборные работы. Отец всегда умел выбирать.
Я бы сказал, что дед решил финансировать галерею Поля Розенберга, чтобы помочь моему отцу, конечно, но и с задней мыслью: чтобы папа не приносил эту «жуть» домой. Конечно, он доверял моему отцу, но он не хотел видеть этих картин здесь. Нет, с этим смириться он не мог. Там, в конце улицы – он ничего не имел против. Вообще дедушка не возражал против того, чтобы под одной крышей Моне, Гоген, Пикассо продавались вперемешку с Фрагонаром и Ватто. Но не в нашей Парижской галерее. В Нью-Йорке. И знаете, почему? Да потому что там он этого не видел, так что это его совсем не раздражало. В Нью-Йорке дед дал только одно указание: приветливо встречать всех посетителей – не только снобов, нет. Всех. Всех тех, кто умел ценить красоту. И еще одно: «Никаких баров! Мы тут не для того, чтоб спаивать клиентов!».
Вначале доля моих деда и отца в галерее Розенберга была очень значительна. Постепенно он выкупил у них бОльшую часть долей. Скажем, это моя версия истории. Отец и Поль расстались в 1933 г. Они поделили между собой немало Пикассо, Ван Гогов и Мане. Позже рассказывали, что мой отец тут же избавился от своих двухсот пятидесяти Пикассо – как будто шлея ему попала под хвост. Я вот думаю: не сам ли он распустил эти слухи? Все возможно. Во всяком случае это неправда. По разным причинам. Во-первых, он никогда не поступил бы так со своим другом, а Пикассо был его другом. Во-вторых, эти холсты отправили в Нью-Йорк. Там, в разгар мирового кризиса, их было невозможно продать. Стало быть, отец распродал своих Пикассо лет за двадцать. Но он продал не все, кое-что он оставил себе. Да и у меня есть несколько Пикассо… Не самых плохих.
Разрыв между отцом и Полем Розенбергом не имел к живописи никакого отношения. Была какая-то история, связанная с женщиной. И в результате они возненавидели друг друга свирепой ненавистью. Просто как Капулетти и Монтекки… У некоторых способность ненавидеть принимает характер наследственного долга. Мне кажется, что это ужасно глупо. Романтично, может быть, но глупо. Люди ненавидят друг друга всю жизнь, а в один прекрасный день выясняется, что они уже забыли причину той вражды… Даже моим детям, которых в ту эпоху еще и не было на свете, пришлось пожинать плоды этой ненависти. Это ужасно несправедливо. Но главное, это глупо. Вот что я думаю по этому поводу.

Появление библиографа

Я рассказал вам о красном телефоне. Мой отец всегда обзаводился всеми новинками. Работал он, как и читал, очень, очень быстро. И он покупал все оборудование, которое могло помочь ему работать еще быстрее.
Так он приобрел белинограф. Это изобретение было настоящей революцией. Внезапно нам стали присылать фотографии картин из Лондона, из Нью-Йорка, отовсюду. Можно подумать, что белинограф изобрели для моего отца. Он обеспечивал скорость и доступность коммуникации со всей планетой. Изображения были черно-белые. Но в чем состоит наше ремесло? Нам не присылают ежедневно пачками Тулуз-Лотреков, Ван Гогов и Ренуаров, нет, увы. Нам присылают фотографии анонимных картин, и мы должны определить их авторов. Но прежде чем проверить свою интуицию по каталогам с гравюрами, нужно составить себе мнение о картине. А составить его можно только по черно-белой репродукции. На оттенках серого. Цвет обманчив. На фотографиях цвет все подавляет и скрывает письмо художника.
Разумеется, видеть картину в оригинале еще лучше. Чтобы убедиться, что картина подлинная, нужно осветить ее натриевой лампой. Это тот самый желтоватый свет, которым освещаются туннели. Натрий убивает цвет. Натрий восстанавливает руку художника.
Честно говоря, я не знаю маршанов, которые все еще осматривают картину при натриевой лампой. Теперь главное – посмотреть на оборот картины. Имена, штампы. Происхождение. Кому она принадлежала.
На мой скромный взгляд, и я говорю только за себя, лучше все-таки смотреть на лицевую сторону картины.

Воскресные дни в Лувре

Однажды дедушка взял меня за руку, подвел к картине и спросил: «Ты думаешь, что это Гойя, Даниэль?».
Что это что? Гойя? А кто это такой? Надо уточнить, что мне было пять лет.
Но дедушка продолжил: «Это фальшивка, Даниэль. И если твой глаз не видит, не догадывается об этом, ты просто дурак…».
Я знаю, что с моим отцом он такого номера не выкидывал. Я сделал из этого заключение, что я был ему дороже, чем отец… Я был самый важный. Я был королем. Я мог делать все, что угодно, я мог сказать дедушке и бабушке совершенно все.
Каждое воскресенье дед водил меня в Лувр. От счастья я парил на облачке. Мы садились в Лоррен, роскошный автомобиль с шофером – нужно ли уточнять, что дед не умел водить? Я даже не уверен, что он хоть раз проехался на велосипеде.
С большим тактом вначале он показал мне скульптуру. Это фундаментально, чтобы пробудить у ребенка интерес к искусству. Нужно показывать ему вещи, которые он может понять, то есть трехмерное изображение. Ребенок может обойти вокруг него. Ему легко идентифицироваться со скульптурой, легко понять ее, она его забавляет. Это основа катехизиса. «Бог создал человека по своему образу и подобию». Дедушка водил меня смотреть свою любимую античную и средневековую скульптуру. Я грезил перед каменными рыцарями и доспехами, которые так хорошо ассоциируются с историями Вальтера Скотта. Мы ездили и в базилику Сен-Дени. Мне очень нравились тамошние покоящиеся. Кстати, о покоящихся: я вспонимаю, как маркиз де Бирон сказал дедушке: «У меня в замке их было штук десять… И я их очень выгодно продал!».
В египетском зале Лувра мы часами стояли перед Писцом на корточках, этим чудом из чудес. «Посмотри, Даниэль. Вот что такое шедевр. В этом музее нет ничего прекрасней…». Дедушка не читал мне курса истории искусства, он ее и не знал. Он говорил о формах, о цветах, о выражении лиц. Он объяснял мне, почему ему это казалось прекрасным. Он не давил на меня, он никогда не пытался заставить меня полюбить что-нибудь. Этот человек, влюбленный в красоту, знакомил меня с искусством без ухищрений, легко, щедро. Вот и все. Во всяком случае мне ужасно нравились эти моменты, проведенные в музее…. Когда ты проводил свои воскресные дни, слушая, что дедушка рассказывал про череп Писца, перейти к Балерине Дега совсем не трудно. Совершенно ясно: прежде, чем вылепить свою большую четырнадцатилетнюю балерину, Дега неделями смотрел Писца на корточках.
Потом дед стал водить меня смотреть живопись, свою живопись. И очень правильно сделал. Когда искусство начинает волновать ребенка, нужно правильно выбрать картины, которые вы ему показываете. Лучше воздержаться от любой формы абстракции, показывать ему очевидную и радостную живопись. Французский восемнадцатый век в этом отношении идеален. Буше и госпожа Помпадур – прекрасный выбор для атаки… Мы стояли перед этими картинами, и дедушка совсем просто рассказывал, что хотел создать художник. Он напоминал мне: «Ты видишь, Даниэль, ему это не удалось. Потому что это никому не удается. Достичь этого невозможно. Но вот что он хотел сделать…». Замысел художника. Замысел! Он объясняет искусство во все эпохи. Он объясняет и Рембрандта, и Сезанна, и Энди Уорхола. Стоя перед картинами, дедушка говорил мне о жизни. Он объяснял меня жизнь. «Только не думай, что жизнь была прямо вот такая. Это идеализированная жизнь. Жизнь, но улучшенная…». Он понимал психологию ребенка. Речь его была проста, он употреблял свои привычные слова, и все это не могло не заинтересовать маленького мальчика, каким я был тогда. Он говорил: «Ты, конечно, знаешь, что в Версале женщины ходили по малой нужде под лестницу. Поэтому подолы платьев были отвратительные, ужасно грязные. На картине этого не видно, но ты можешь об этом догадаться…». Все, что он мне рассказывал, было так живо.. Интересно, просто, наполнено здравым смыслом. Этот в общем-то бескультурный человек нашел действительно умный подход, чтобы пробудить в ребенке желание узнать об этом побольше.
Мой отец вел себя совсем по-другому.
Поход в Лувр с отцом – это была грандиозная лекция. Для начала, мы никогда не останавливались перед шедеврами. Никогда. Потому что в восемь лет я должен был уже знать их. Все. Это семо собой разумелось. Мы шли прямо к второстепенным художникам, и урок начинался. Он говорил о влияниях, которые испытал этот художник, о картинах за картиной, о том, что художник видел и перенял, о нюансах, о достоинствах и слабостях школы этого художника… Он погребал меня под лавиной имен, слов, которые я не всегда понимал. В десять лет, каждый раз, как мы возвращались с какой-нибудь выставки, он устраивал мне экзамен. Я должен был описать и прокомментировать все выставленные работы. Мой отец не знал, что такое психология, он не был знаком с самой ее идеей. Слово «удовольствие» для него не существовало - мы пришли сюда не развлекаться! Это было безумие. Я больше не мог. Тото никогда не говорил о влиянии того и сего, был художник, он ставил холст на мольберт и писал свою картину. Все. Вот так, внезапно, из одной крайности я попал в другую. Вообще-то в двенадцать лет ребенку хочется и поиграть… Меня в двенадцать лет погрузили в прикладную философию, критику и историю искусства, послали в энциклопедизм полевым шагом. И всегда насильно. Отца никогда не заставляли делать что-нибудь. Его мать обучала его всему мягко, без принуждения, она давала ему свободу. У меня этой свободы не было… Я должен был стать таким, как он. Тотчас и без рассуждений.
Я не похож на него. Я никогда не был таким, как он… Я никогда не мог выносить насилия, шантажа, уроков морали. Ни от отца, ни от кого бы то ни было на этой планете.
Чтобы подытожить, я узнал от отца много вещей. Но ему совершенно не удалось воспитать меня по своим критериям. Бывают отцы, которые умеют заинтересовать ребенка, дать ему знания. Другие этого не умеют. Интеллект не играет в этом никакой роли, папин интеллект был ослепителен.
Не буду скрывать, что я часто ходил ябедничать бабушке. Я жаловался на капрала. Она давала ему нагоняй, и меня оставляли в покое. Он не смел возражать ей. Потому что его мать была для него всем.

Моне в Пантеоне

Когда мне было восемь лет, отец взял меня с собой к Клоду Моне в Живерни. Он хотел, чтобы у меня остались воспоминания. Он был прав, я ему очень благодарен…
Моне со своей белой бородой был очень похож на Деда Мороза, который не здоровается с детьми. Он измерил меня странным взглядом. Он боялся, что я затопчу его клумбы, его цветочки, его водяные лилии или не знаю что – ведь я мог уничтожить его мотивы. В то время Моне мог легко позволить себе купить замок с лесами. Но он купил это плохонькое имение с малюсеньким садиком. Потратился он только на сад с прудом.
В 1918 г. Моне спросил Клемансо, может ли Францию заинтересовать произведение, которому он хотел посвятить остаток своей жизни. Тигр восхищался Моне. Более того, он его любил. После его смерти остались его чудесные письма, замечательные страницы, которые он написал об этом художнике. Стало быть, благодаря Клемансо, Моне стал работать над своим проектом больших Кувшинок. Он работал над этими Большими Декорациями до своей смерти в 1926 г.
В то время я разделял художников на две категории – тех, кто были любезны с детьми, и тех кто игнорировал их. Я поместил Моне во вторую категорию и отплатил ему за это. Я начал книгу о Моне в 1937 г. и писал ее почти пятьдесят лет – если от меня ждешь чего-нибудь, не надо торопиться.
В 1997 г. я написал президенту республики письмо. В нем я просил перенести прах Моне в Пантеон. Это был бы прекрасный жест – после изумительной выставки Кувшинок в Оранжери… кто еще сделал такой прекрасный дар Французской республике? Кто? Какой художник? Нет таких. Он один. В Пантеоне покоится Жозеф Мари Вьен, художник Революции, которого никто не знает…
Моне в Пантеоне, Франция это заслужила.
Я уже давно призывал к переносу Моне в Пантеон, но это был глас вопиющего в пустыне… Президент Жак Ширак ответил, что идея его соблазняет. Ну, так я жду. В восемьдесят два года можно позволить себе не торопиться… Может быть, я смогу присутствовать при этом чуде? А может быть, нет. Но я знаю, что когда-нибудь оно свершится, и что Франция будет гордиться тем, что великий художник находится в Пантеоне Республики.
Это позволит устранить одну несообразность. Дело в том, что Моне похоронили в Живерни в гробнице первого мужа его второй жены. Гроб Моне положили на гроб коллекционера Ошде. Вы спросите, в чем проблема? Да вот в чем: над склепом воздвигнуто распятие в полтора метра высотой. А Моне ненавидел Церковь и все, что было связано с религией и сутанами.
Да, он был таков.



LCR вне форума   Ответить с цитированием
Эти 19 пользователя(ей) сказали Спасибо LCR за это полезное сообщение:
Art-lover (09.04.2012), cos (09.03.2012), Eriksson (09.03.2012), fabosch (07.03.2012), Flora (07.03.2012), Glasha (13.03.2012), I-V (07.03.2012), luka77 (13.03.2012), mihailovoh (07.03.2012), SAH (07.03.2012), Seriy (07.03.2012), Tamila (08.03.2012), Tana (13.03.2012), uriart (07.03.2012), zarajara (07.03.2012), Евгений (07.03.2012), Кирилл Сызранский (08.03.2012), манна (09.03.2012), Маруся (07.03.2012)