Самоуверенный и героически-авантюрный Иосиф пришел к нам в один из осенних вечеров вместе с моей приятельницей и сослуживицей Ириной — женой преуспевающего в ту пору художника детской книги — Виталия Стацинского. Ира, по видимости — роковая дама высшего света, по сути была глубоко одинокой и одаренной интуицией женщиной. Она со своими, чаще — иностранными, знакомыми нередко совершала выходы к нам, желая показать картины Эдика. Одним из таких выходов был ее визит с русским поэтом Иосифом Бродским. Где она с ним познакомилась — я ее не домогала вопросами. Сколь долго и какого рода были их отношения — мне сказать трудно. Но в этот вечер было видно, что они увлечены друг другом.
Он был в коричневом плаще и черном кепи, из под которого торчали вьющиеся, золотисто-каштановые волосы. Румяный, с крупными хорошими зубами и заостренным носом с горбинкой, он, посмеиваясь, рассказывал о питерской поэзии. Теперь вспоминаю, что его наполеоновский профиль я впервые увидела еще прежде, в морге института Склифософского — у гроба Анны Андреевны Ахматовой, рядом с Надеждой Яковлевной Мандельштам.
Иосифу понравились камни, раковины, мертвые птицы на картинах Эдика. Здесь он обнаружил родство близких ему смыслов, хотя, мне думается, как и многие художники слова, он не имел ни вкуса, ни любви к современной живописи. Просмотрев картины, он с большей охотой, сидя у нас на маленькой шестиметровой кухне, начал читать свои стихи. Слушателей было всего трое. Мы с Эдиком и Ирина. Но в его чтении не было интимности. Он читал стихи не нам; звонко и громко, словно сотрясая пространственные преграждения, — он отправлял свое послание туда, где времени уже нет, призывая Его, а не нас во свидетели. Из прочитанного в тот вечер я запомнила поэму, посвященную Джону Донну. Особый способ изъявления поэзии, понимаемой Иосифом как дар пророческого говорения, как некое откровение с кафедры, родственное блоковскому символизму, установило холодок перегородки: музыкальная форма свое-образного общения со Вселенной перекрывала нам, вблизи сидящим, возможность восприятия. Утраченное чувство некоего поведенческого и духовного единства возродились только через год, летом, когда мы побывали в Питере у самого Иосифа.
Иосиф жил с родителями в большой коммунальной квартире. Семья занимала довольно просторную комнату, заставленную дубовой громоздкой мебелью начала века. Здесь что-то напоминало жилье гоголевского Собакевича, особенно большой кожаный диван с высокой спинкой. На шкафах и столах вертикально и горизонтально располагались увеличители и разного рода фотопринадлежности отца Иосифа. Иосиф, нам что-то показав из старой аппаратуры, не помню что, затащил в ту часть комнаты без дневного света, которую выгородил для себя, создав поистине пещерную келью, где он мог жить и работать. В своей вышедшей в Америке книге Бродский называет главу, посвященную родителям, “Полторы комнаты”. Усеченная комната родителей, в сумме с его клетью-пещерой, может быть, действительно и создавала иллюзию, что их было полторы.
Клеть Иосифа была без окна и напоминала кладовую. Секретеры и комоды лицевой стороной были развернуты на обитателя. Казалось, что любовь к древнему, к метафизике, вкус памяти вещей поэт черпает из этих бездонных тайников, — столь вещно и зримо они присутствовали рядом с ним. И он, такой мощный и крепкий, был подобен им, как они подобны ему.
Он угощал нас картошкой с селедкой и водкой, и мы были счастливы, он читал нам стихи, и мы теперь их слушали как завороженные. Он снова читал поэму о Джоне Донне. Видимо, в ту пору она была ему особенно близка. А потом мы бродили по Питеру.
Был теплый летний день. Иосиф повел нас к Фонтанному дому, и мы долго стояли на набережной, мысленно читая поэму Ахматовой. Но если в “Поэме без героя” припоминаемые образы проходили карнавально-танцевальной вереницей теней, то рассказы Иосифа об Анне Андреевне были наполнены недавним общением, еще не успевшим отойти в прошлое. Эта свежесть почти девственных впечатлений, таким естественным образом ставших частью его биографии, и сообщала его поэзии тот особый и вещный и одновременно провиденциальный смысл, которым была отмечена поэзия акмеизма от Иннокентия Анненского до Осипа Мандельштама.
Потом я помню, как мы шли с Иосифом по Летнему саду, долго сидели на лавочке, снова вышли на набережную Невы. Здесь мы с Эдиком разом отметили, что не только Иосиф знал каждый дом, каждый закоулок своего Питера, но и Питер в свою очередь знал Иосифа. Нашего гида все время приветствовали прохожие самого разного возраста и разных социальных категорий. Иосиф объяснил это тем, что летом каждое утро он совершает свое путешествие по городу на велосипеде. Поэтому многим его личность сделалась приметной. А если учесть историю его ссылки, то естественно, что Иосиф для Питера останется, как Пушкин или Блок, живой легендой. Это умозаключение я делаю сегодня, встраивая его велосипедные прогулки в литературный и именно петербургский литературный контекст.
Много позже, будучи в Питере, мы прошли тем же маршрутом, по которому нас вел Иосиф. Мы постояли на набережной Невы в том самом месте, где в ту нашу удивительную встречу Иосиф с Эдиком, тогда еще совсем юные, оживленно и весело перебирали в памяти злоключения своей молодости, точнее вехи жизни, которые странным образом зеркально отражали друг друга. Оба не окончили средней школы, оба в ранней юности замышляли побег в Америку. Были еще какие-то черты поведенческого сходства, которых теперь не припомню, а тогда, естественно, не записала, как и все наши последующие встречи в Москве. Теперь город без Иосифа, без своего поэта, нам показался действительно мертвым. С мандельштамовским ощущением: “В Петербурге жить — словно спать в гробу”.
Когда по Москве и Питеру в кругах художественной богемы покатилась волна отъездов, по Москве стали ходить слухи, что власти настоятельно требуют отъезда Иосифа. В этот период я уже зачитывалась его стихами. И для меня рядом с великим Осипом становился в ряд другой Иосиф. И мне было совершенно очевидно, что без благословения Надежды Яковлевны этот последний не примет решения об отъезде.
Помнится, что была ранняя весна. Мы с Эдиком по каким-то делам оказались в центре, на Пушкинской площади. Где-то долго блуждая, захотели поесть. Направились в кафе “Лира” и садясь за столик обнаружили рядом с собой Иосифа. Мы заговорили о наших общих знакомых. Он нам поведал, что накануне побывал у Надежды Яковлевны, которая очень тяжело больна, а потом сообщил, что собирается уезжать. Видимо, благословение состоялось.
После его отъезда мне попал в руки самиздатский сборник “Конец прекрасной эпохи”. Этим, символически поименованным циклом стихов Бродского действительно и завершилась целая эпоха нонконформистской культуры 60-х с ее экзистенциальным романтизмом.
Галина Маневич.(Искусствовед,жена Э.Штейнберга.)
http://magazines.russ.ru/arion/1998/4/manev-pr.html