Некоторые эссе Тельмана Зурабяна
Запись от sur размещена 04.09.2010 в 17:24
ГЕОРГИЙ ЯКУЛОВ
Мужчина средних лет, словно раскаиваясь в каком-то проступке, положил голову на колени матери. Лицо у него усталое, одутловатое, волосы чуть взлохмачены, он даже не успел побриться. Мой самый младший, самый любимый, на что мне твои успехи, если нет здоровья!
Он сейчас прикроет глаза, утонет под сенью ласкового материнского прикосновения в сказочном мире, где нет забот и тягот, где можно отдохнуть хотя бы на миг. От чего? Даже от самого любимого, не терзающего душу занятия, страсти, увлечения, название которому — творчество.
Он был сыном матери. В истории известно немало других примеров трогательной любви матери и сына, породившей особый эмоциональный склад дарования,— Бодлер, Модильяни, Экзюпери.
«Нет человека даже среди тех, кто спасал мне жизнь, которому я был бы обязан так, как Тебе! Нет ночи, утра п дня, чтоб не вспомнил Тебя, будь то на войне, среди друзей или во время работы... Знай, моя единственная и бесконечно милая моему сердцу, что я всегда с Тобой и за Тебя. Живи, потому что это поддерживает меня. Люблю и целую Тебя. Твой сын, Жорж».
Разглядывая фотографию, я,—чего греха таить,— лугтал: неужели этот прильнувший к материнским коленам человек, не кто иной, как сам Георгий Богданович Якулов, Жорж Великолепный, художник, перед работами которого я благоговел? Тот пылающий, щедрый талант, каждая встреча с которым мгновенно пробуждала во мне тифлисского армянина, наполняя особой гордостью?.. Глаз на этом снимке почти не видно, и якулов-ское лицо лишилось самого значительного—выражения, оно здесь проще. Обыкновенное, ничем не выделяющееся лицо, его можно было принять за тифлисского бакалейщика, завсегдатая духана. Впрочем, такой он и на других фотографиях, не считая ранней, студенческой— там рафинированный юноша, уверенный в себе,—и одной из последних: безусый, лицо одутловатое, глаза светятся, рука с папиросой артистически откинута назад, на голове шляпа, шея повязана фуляром—типичный монпарнасовец, как говорили о нем, «некрасивый красавец».
Художник Семен Иванович Аладжалов, автор монографии о Якулове (кстати сказать, единственной, изданной всего в двух тысячах экземплярах—стыдно признаться!) писал о внешности своего героя: «Он был одет в темно-серый костюм, элегантно, но вместе с тем с той артистической небрежностью, которая определяет формулу «Человек в костюме, а не костюм на человеке». Густые, черные волосы были расчесаны на прямой пробор, и две передние пряди непокорно спускались на лоб. Броской особенностью во внешности Якулова были его глаза. Под широкими дугами бровей, будто закрашенные тушью, искрились черные выразительные глаза.
Много времени спустя я понял особенность якулов-ских глаз: они постоянно улыбались — своим добрым выражением, своей беззлобностью, своим живым остроумием. Глаза его как будто «швырялись звездной пургой».
Якулов улыбался всегда, даже тогда, когда жизнь терзала его. Умирая, он улыбался, так с улыбкой и застыл. Посмертная маска запечатлела этот поразительный факт».
Аладжалов, вероятно, схватил характерное в облике Якулова, передал это ярко, образно, и все же—да простят меня,— я не верю в способность передать до конца выражение якуловских глаз.
Он был завсегдатаем увеселительных заведений, кафе, был жизнелюбом, щедро растрачивал физические силы и, как говорила его знакомая художница Валентина Ходасевич,—был веселым циником, чаровником, одевался вольно, но со вкусом, во внешности, движениях, фигуре которого была неотразимая привлекательность, соперничать с ним в эксцентричности, задоре, умении будоражить выдумкой могли только футуристы.
И все это приводилось в движение двигателем энергии внутреннего сгорания, где все сплавлялось, переплавлялось, чтобы затем превратиться в искусство.
Всего этого в глазах Якулова, разумеется, нельзя было разглядеть. Они не выражали укоренившихся в наших представлениях художнических свойств. Глаза эти, казалось, просто смотрели, вбирали в себя простор, со всеми сосредоточенными в нем предметами.
... Такие глаза могли быть не только у поэтов или художников. Могли быть, не удивляйтесь, и у страстного любителя скачек, умеющего скрывать чувства, или у биржевого игрока, чья судьба решится через несколько секунд, чьи глаза внимательно, спокойно наблюдают, а в душе — смятение.
... Такие глаза у каждого, кто познал азарт, горение.
Искусство Якулова—от страстного горящего сердца художника. Горящее искусство.
Отделить Якулова-художника от Якулова-человека нельзя. Был один Якулов: художник.
Он не любил долго корпеть, «мучить» холсты, рвался к людям, шумным сборищам, диспутам, в любимое
кафе. Его появление вносило оживление. Он был тем глотком свежего воздуха, в котором всегда есть нужда— от Жоржа всегда ждали нового, острого, оригинального.
Но бегство его от красок и холста было кажущимся, обманчивым. На самом деле он был весь там, у мольберта. В кафе он пускался в длинные рассуждения, выслушивал возражения, говорил о разном, высокие белые стены и потолки в красно-желто-голубых ажурных люстрах обретали для него тысячи оттенков, и всегда вспыхивало в нем невоплощенное, ненайденное, недостающее, неначатое.
В беседах, диспутах он отличался откровенностью, прямотой, при этом держался свободно, непринужденно, не теряя деликатности и неизменной обаятельной улыбки на лице. После бури, шквала, столкновения, после высказанного им каскада концепций, где фразы перерастали в афоризмы и формулы, рождая восторги, недоумения и одобрения, он, радостный, возбужденный, выплеснув страсть, выложив последние силы, казалось, должен был передохнуть, но нет — он кидался в объятья веселью, пускался в танцы, пел несуразные шан-соньетки, сочиненные на ходу. Его неисчерпаемая жизнерадостность рассыпалась остротами, вспыхивающими подобно блицу, мгновению.
— Жорж, тебе бы отдохнуть...
Он кивал в знак согласия и, улыбнувшись, наливал себе вина.
Потом исчезал, спешил домой, к мольберту. Из оконного мрака ему представлялось необычно голубое солнце. Оно становилось белым, серебряным, оранжевым.
Он был блистательным Жоржем, был восхитительным Жоржем, Жоржем искрометным, добрым и щедрым. Слово «щедрый» неотделимо от Якулова, от его дара гостеприимства, бескорыстного стремления помочь Другому, поделиться последним. В отличие от иных маэстро, он не только не затирал своих помощников, учеников, напротив, писал об их заслугах, в разговоре с ними был всегда деликатен, прост.
Взлетев высоко, получив мировое признание, он ничуть не изменился, оставаясь для друзей любого ранга и звания тем же доступным Жоржем, для учеников и
младших коллег — тем же добрым Георгием Богдановичем.
Иные очевидцы могли бы напомнить о таких изречениях Якулова: «Эпоха — это я», или «Были бы декорации Якулова, а пьесы будут». Иные склонны с оттенком ханжества судить его за это. Но думается, подобные фразы брошены с озорством, а может, даже не без некоторого вызова. Мне кажется, говоря так, Якулов при этом мягко улыбался.
Георгий Богданович был удивительно доброжелательным, простым человеком. Он приехал в Ереван и предложил оформить спектакль на небольшой провинциальной сцене, сделал это за мизерный гонорар. Чтобы быть ближе к театру, он не раз ночевал у своего помощника в небольшой комнатке. Спросите на чем,— на столе. Пройти к нему можно было только через окно— комната снималась, она была частью изолированной квартиры.
Человек с мировым именем, приглашенный в Армению председателем ВЦИК, и маленькая чужая комнатка без удобств, маленькая сцена провинциального театра, мизерный гонорар—в этих контрастах и надо искать подлинную скромность Якулова.
«Якулов был артистом и интеллигентом в самом истинном смысле этого слова», — писал Мартирос Сарьян.
Девятый ребенок Богдана Галустовича Якулова, известного и уважаемого в Тифлисе адвоката, Жорж вместе с матерью Сусанной Артемьевной, братьями и сестрами (к тому времени их осталось шесть) покидал Тифлис. В том, 1893 году, Жоржу было девять лет. Семья, совсем недавно похоронив отца, переезжала в Москву. Почему, сейчас трудно объяснить.
Мальчик покидал отчий дом, с которым связывали его впечатления детства и где прививали детям любовь к книгам, музыке, картинам, рисованию.
Я не сомневаюсь: мальчик, который станет впоследствии выдающимся художником, не мог не плениться родным городом, этим своеобразным живым театром, возникающим чуть ли не на каждом шагу. Можно даже представить — все, что увидел мальчик в день отъезда, навсегда врезалось в его память.
... Звучит зурна, бьюг барабаны, по улицам в карнавальном шествии идут ряженые, медленно передвигаются верблюды или проносятся фаэтоны с ликующим кинто, где-то неподалеку веселятся люди — в руках у них роги с вином, кто-то пустился в пляс...
Всего этого не найдешь в картинах Якулова, но любовь к зрелищам проглядывает во многих полотнах — «Скачки», «Любители прогулки», «Улица», «Вечерняя прогулка». И мне почему-то кажется, о чем бы он ни писал, фрагменты из жизни Тифлиса, города-спектакля не раз возникали перед глазами художника.
«Детство мое прошло в Тифлисе, на моей родине...»
Душа его пылала. Мир в его глазах пылал. Все, что возникало на его холстах, быть может, за исключением некоторых, исполненных в пастельных тонах произведений,—«Тополя», «Деревья у реки»,—было пылающим. Декорации, эскизы костюмов, сложные живописные композиции. Произведения Якулова могли быть исполнены в яркой или сдержанной гамме, но они всегда горели. Даже в «Скачках», где кони, люди, написанные не яркими красками, все равно напоминают взвивающиеся языки пламени. В недрах якуловской живописи таилось солнце.
При всей сложности композиционных построений в искусстве Георгия Богдановича нет и тени рассудочности. Сложность конструкций отступала на второй план, стушевываясь перед богатой палитрой противоположных по звучанию, но рождающих единую симфонию красок.
Его «Кафешантан», написанный в 1912 году,—уже обнаруживает в нем большого театрального художника. Пьесу Поля Клоделя «Обмен» в постановке Александра Таирова он оформит в Камерном театре спустя шесть лет, но в «Кафешантане» и в предшествующих картинах уже чувствуется пространственно-декоративное мышление. Потом его декорации будут изумлять удивительной живописностью.
Эти плоскости в «Кафешантане», бордово-красные, золотисто-желтые, небесно-синие, серо-охристые, перекликаются, контрастируют друг с другом, образуя прекрасное многозвучие, их оживляют светлые пятна, светящиеся серебристые блики, напоминающие фольгу легким налетом сиреневого цвета. Все это насыщено энергией: жизненность, жар души и солнца таятся где-то в глубине, в самих недрах мазков. В ассиметричности их расположения своя логика. В их мозаичности—единство, гармония. Художник изобразил не просто кафешантан, а его квинтэссенцию. Его образ, суть. Его живописано-ритмического двойника. Черные пятна в разных уголках картины словно пытаются приглушить ликование ярких красок, но нет: уже зажглись огни, загремела музыка, и все смешалось в беспечном ликовании развлекающихся людей. Их еще мало в зале, мелькают лишь отдельные силуэты, музыканты в красных костюмах на возвышающейся над залом эстраде пока не вошли в транс... Но краски переливаются в воображении, слышится стук кастаньет, каблуков, отбивающих чечетку, кружатся пестрые короткие юбки танцовщиц...
Его бурная натура, неугомонная, беспрестанно работающая мысль, питающаяся могучей фантазией, разумеется, не укладывалась в обычные рамки. И сердце его не стучало в такт обычным жизненным ритмам. Он был не из тех, кто становится гордостью и украшением учебного заведения, вызывая восторги преподавателей, кто ходит в благоразумных и многообещающих, наоборот, такие, как он, приносили с собой беспорядок, противоречия здравому смыслу, выпадали из институтской среды. Для таких людей, как Якулов, мир был намного шире.
Сначала его исключили за неумение подчиниться условиям гимназической жизни из Лазаревского института восточных языков, куда он поступил сразу же после переезда в Москву, потом по той же причине — из училища живописи, ваяния и зодчества, куда он поступил, уже заболев искусством, зараженный его радостями.
Он оказался вне училища, но желания постичь глубины живописи ничуть не убавилось. Пьянящая свобода обострила в нем восторженную пылкость, втянула в стихию, где страсти и воздух преображались в чудодейственные цвета. Жизнь предлагала неиссякаемые чудеса. Юный Жорж с жадностью вбирал в себя все новые впечатления, его эрудиция росла. Познанное по книгам пламенело в сознании, мчалось по бесконечным тропам фантазии, вызывая к жизни афоризмы, крылатые фразы, которые так и сыпались из него.
Со свойственной ему способностью вникать, анализировать, докапываться до сути, Якулов изучал работы художников разных эпох и стран. Якулов прошел большую школу; собственные университеты и все, что он вобрал в себя, обогатило могучее дарование.
Когда его призвали в армию, он попросился служить на Кавказ. Там были горы, жаркое солнце, там был родной воздух. Все свободное время молодой прапорщик рисовал, писал красками, его чувственно-визуальное восприятие было настолько совершенно, что не упускало ни малейших отклонений в природе, красках, оттенках и нюансах, бесконечно меняющихся под светом южного солнца. Он всматривался в могучее огниво, словно пытаясь выведать секреты его волшебства. Солнце здесь грело и вместе с тем сохраняло свежесть, необходимую его слабым легким. Несколько месяцев спустя, попав на русско-японскую войну, в боях южнее Харбина, на сопках Маньчжурии он по-прежнему следит за солнцем, и оно кажется ему здесь совсем другим. Очевидно, так она рождалась — знаменитая якуловская теория света, которая привела его к идее о разноцветных солнцах. Солнце Москвы — белое, солнце Грузии— розовое, на Дальнем Востоке оно голубое, а в Индии— желтое. Это наводило на мысль: очевидно, солнце и есть та сила, которая движет культуры как планеты вокруг себя, сообщая каждой из них ее собственный ритм, характер, движения, темп.
Энергию к познанию дает таинственная сила—солнце. Это оно порождает цвет, оно формирует человека, цвет его кожи, его походку, звук его голоса, его способность передавать впечатления и краски. Солнце — прародитель всего.
А может, солнце жило в его глазах? Во всяком случае, солнечные лучи, зримо или незримо, всегда дают о себе знать в его произведениях.
В своих трактатах он пытался разобраться в путаном хаосе жизни, представить слияние времен года, дух и темперамент различных городов; он был одним из тех немногих творцов, который умел не только создавать концепцию, но и обосновывать ее в своих произведениях карандашом и кистью. Он умел убедительно, стройно объяснить суть своей композиции.
Он мыслил трепетно, но умел управлять своим темпераментом. Трепет и мысль — взаимосвязь, породившая его искусство. Его наблюдательность была всеохватывающей. Он улавливал таинственные, еле слышные шумы в горах, чувствовал призрачное гудение городов.
Со времени возникновения «Кафешантана» Якулов пользуется громкой славой.
Сразу же после выставки «Московского товарищества художников» заговорили об особом якуловском стиле. Из трех его работ выделяли «Скачки». Критика еще не раз вернется к этой картине, посвятит ей немало лестных слов. Сам художник объяснял возникновение картины внезапной ассоциацией, возникшей у него в Москве на скачках, когда он наблюдал за толпой, обуреваемой азартом,— ему вспомнились тогда маньчжурские тайфуны.
Якулов — участник чуть ли не всех значительных петербургских и московских выставок, он оформляет клубы, кафе, делает книжные иллюстрации, выставляется в Вене, путешествует по итальянским городам, изучая любимых мастеров Возрождения.
Он уже автор ряда талантливых произведений: «Улица», «Человек толпы», «Жил на свете рыцарь бедный», получивших признание ценителей живописи. Он, как всегда, полон замыслов, кипит. Но снова война, на этот раз мировая. И снова Якулов призван в действующую армию.
Человек могучего дарования, утонченный артист, мягкий, добрый и щедрый — еще один яркий мазок, еще один штрих — и образ обретет значительность. И что это за штрих, как вы думаете? Храбрость. Якулов был наделен ею с лихвой. Она не уступала его дарованию— храбрость...
Еще в японскую войну он отличился бесстрашием, с гусарской удалью, с презрением к смерти кидался он навстречу огню. Он привык побеждать, держа в руке кисть, и теперь, когда ее заменила сабля, привычка ему не изменила. Солдаты восторгались храбростью «их высокоблагородия», а он во время привала уединялся, скучая как маленький ребенок по матери, писал ей письма, полные сыновней нежности и любви.
В перерывах между сражениями Жорж наслаждался небом, солнцем, вихрями тайфунов. Мысли о живописи ни на секунду не покидали его.
В зиму четырнадцатого, во время тяжелого сражения, пуля пробила ему грудь, задев и без того слабое легкое.
Якулов выжил, но рана залечивалась с трудом. После лазарета ему предписали трехмесячный отпуск, и он стремглав уехал в Москву и с жадностью окунулся в художественную жизнь, участвовал в выставках в пользу пострадавших в войне бельгийцев, потом выставлялся вместе с мирискусниками в Петрограде. Умудрился уехать на короткое время в Ташкент. Отпуск кончился. Якулов вернулся на фронт. Спустя год снова приехал в отпуск, снова окунулся в художественную жизнь, выставлялся, отправился лечиться в Кисловодск и снова возвратился на фронт, в самое пекло.
Войне очень не хватало художника с простреленной грудью и больными легкими.
Говорили, что он шел в атаку со стеком. Василий Комарденков, помогавший Георгию Богдановичу в оформлении спектаклей, писал в своей книге, что Якулов был награжден Георгием. Храбрость художника обрастала легендами. Одна из них была восхитительной'.
— ...Он повел в бой солдат, одетый во фрак, с бабочкой...— рассказывал Иосиф Каралян.
— И вы в это верите?— спросил я.
— Неправдоподобно, конечно.., но говорят,— засмеялся он.— А ведь выглядит вполне по-якуловски!
О таланте Якулова писалось, говорилось, в ход шли самые лестные эпитеты. О нем высказывались люди выдающиеся, можно сказать, великие. Его называли художником в самом истинном смысле этого слова, мастером, логика которого заключалась в беспрестанных поисках, открытиях, в утверждении нового, кого по одной работе или даже по наброску можно сразу и безошибочно узнать, выделить среди других. Упоминали его парадоксальную мятежную фантазию. Его считали творцом целой философии театрально-декоративного искусства, глядевшим на сцену оком ястреба — с высоты. Александр Таиров писал о Якулове, как о большом художнике, таившем в себе гениальные замыслы и возможности. Только ли таившем?..
Пространство со всеми своими неисчерпаемыми возможностями захватывало воображение Якулова. В пору, когда еще не выявилось характерное для него впоследствии конструктивное мышление, он в своих картинах уже стремился к передаче пространства — малого, большого, бесконечного. Даже в «Скачках», в плоскост-но-декоративной композиции, художник хотел показать протяженность, простор, заполненный вздыбленными, летящими лошадьми с наездниками и без наездников, разнаряженными зрителями, обособившимися небольшими компаниями в два, три, пять человек, восседавшими в креслах и ведущими непринужденную беседу.
Его изобретательное неистощимое воображение преобразовывало пространство, заполняло его красочной мозаикой, характерными типажами, чередующимися ритмами, фантастическим светом. Оформитель клубов и кафе, стяжавший огромную славу знаменитого художника интерьера,— он с неменьшим блеском изображал эти интерьеры на бумаге и холсте, любил писать игорные дома, бары, чайханы — скопление людей, охваченных неистовым азартом, замерших в ожидании радостных предвкушений или потерпевших крах.
«Монте-Карло» — кипящая лава, вулкан: огненно-красные цвета накалены, сквозь красочное пламя светятся лица посетителей — их десятки, сотни, они уходят в глубину, как факелы удаляющегося войска. Стены, арки и колонны игорного дома блестят как перья жар-птицы. А посредине многоликого, пылающего мира взлетов, падений, разочарований, ненависти и отчаяния, — огромный, длиною в зал, стол, покрытый ехидно-зеленой скатертью, посредине которого всемогущий вершитель судеб — вращающийся диск рулетки.
Перегороженное разноцветными квадратами, треугольниками, трапециями пространство дробится в этих сложнейших композициях на несколько самостоятельных пространств, каждый со своим средоточием характеров и действий. В «Ереванской чайхане», к примеру, уживается множество самостоятельных сценок, как страницы одной повести. Шоколадно-смуглые, со сверкающими глазами посетители чайханы расположились в различных уголках картины. Вот небольшой столик,вокруг которого покуривая ведут неторопливую беседу старички. Вот перед раскаленной плитой с пыхтящими кастрюлями стоит остроусый повар. Рядом с ним другой столик с посетителями, над ним нависли виноградные гроздья. Так и чувствуется душноватый запах жареного мяса, аромат чая, фруктов и вин. Черный курчавый, похожий на негра слуга готовится обслужить; седовласый старик углубился в воспоминания — мыслями он там, в сумрачной дали; под тяжестью корзины согнулся грузчик — сценки на картине, казалось бы, разрознены и в то же время нерушимы. Фрагменты объединены общим духом, содержанием, ленивыми южными ритмами, живописно-красочной логикой.
Расточительно-щедрый якуловский талант! Я все пытался проследить, откуда идут его истоки.
За массивным деревянным столом сидели передо мной хозяева квартиры — Тер-Микаэляны — милая интеллигентная пара, давным-давно отметившая золотую свадьбу, но сохранившая золотое качество — дар живой умной беседы, украшенной блестками юмора. Я воспринимал их неотделимо от фона, от их квартиры, где на стенах развешаны пожелтевшие от времени фотографии, подлинники живописных работ, где из старинного буфета доносятся ароматные запахи варенья и ванилина, где мебель успела выйти из моды, перейти в разряд «старья», простоять так десятилетия, а потом снова войти в моду, как примета стиля «ретро».
— Я верю, склад дарования можно объяснить,—говорил я моим собеседникам.— Это доступно анализу.
Он выжидательно, молча смотрел на меня, давая возможность сосредоточиться. Она же сразу кивнула в знак согласия.
— Мы расскажем все, что помним, если это вам поможет...— сказала Маргарита Герасимовна, урожденная Якулова, двоюродная сестра Жоржа.
Дед Георгия Богдановича и Маргариты Герасимов-ны — Галуст, оставил сыновьям подтаявшее, но все еще большое состояние. Каждый из братьев старался отказаться от своей доли.
— Ты женат, у тебя дети, тебе нужнее,— говорил младший, Герасим.
— А тебе еще предстоит жениться, тебе нужнее,— отвечал старший.
В 1917 году Герасим Галустович переехал из Тифлиса в Кизляр, город, где он родился и провел детство. Ему предложили принять участие в разделе земли, получить свою долю наследства. Герасим Якулов отказался от этой процедуры.
Презрение к собственности передалось и младшему поколению Якуловых. Братья и сестры Жоржа никогда не думали о деньгах, между ними не было счетов. Они отличались доброжелательностью, жили любовно и мирно. Мать художника, Сусанна Артемьевна, красивая голубоглазая армянка, была близка по характеру к якуловскому складу — не суетливая, жизнерадостная, радушная. Дом Якуловых всегда был открыт для родственников и друзей — приходили в любое время без предупреждения.
Маргарита Герасимовна, гостившая как-то в Москве у Якуловых, крайне удивилась, когда однажды, придя домой, никого там не застала, кроме незнакомого, уже хлопотавшего на кухне, человека. Галантно представившись, он "сказал: «Не беспокойтесь, я уже приготовил яичницу и вскипятил чайник». Это был художник Петр Петрович Кончаловский.
Жорж совмещал все яркое, присущее другим братьям. Он был серьезен, глубок, многосторонен, как старший брат Александр, юрист, воспитывавший в нем с детства любовь к искусству; последователен и логичен в своем вдохновенном творческом поиске, как брат Артемий, физик, познакомивший его с точными науками; он, несомненно, взял немало и от Якова, другого брата, тоже юриста, артистичного, смелого и дерзкого красавца, который, однажды возмутившись несправедливостью председателя суда, вызвал его на дуэль — на суде этом он защищал молодого революционера по имени Михаил Васильевич Фрунзе, которому грозила смертная казнь...
— Однажды,— вспоминала Маргарита Герасимовна, — в новогоднюю ночь,— до полуночи оставалось меньше часа, в московских квартирах горели свечи, а на улицах почти исчезли извозчики,— вдруг зазвонил телефон. Это был Александр. Он где-то собирался встречать Новый год, но компания распалась, и вот он сообщает Сусанне Артемьевне, что через несколько минут подъедет со своими друзьями. «Приезжай»,— как ни в чем не бывало сказала Сусанна Артемьевна. «Как,— воскликнула я,— ничего нет! Мы же никого не ждали!». «Нашла причину волноваться,— спокойно говорит тетя,— что-нибудь, да найдется. Наверное, они и сами позаботились. Ах, эти предрассудки!».
Они все, Якуловы, были удивительно раскованными людьми.
Щедры, широки, легки, дерзки, раскованны — какие еще черты мог вобрать якуловский талант?
На тыльной стороне серебряных вилок, доставшихся от деда Галуста, красовался вензель — армянское «Я». Дед, кизляровский армянин, глубоко чтил традиции, воспитывал сыновей в патриотическом духе.
Родившись на северном Кавказе, сыновья Галуста почти не знали родного языка, но унаследовали от отца традиции, которые потом старались передать своим детям. Когда немец, чиновник, служивший вместе с Герасимом Галустовичем в Душети, колко намекнул ему, что надо бы починить колокола местной армянской церкви, то обычно уравновешенный адвокат с раздражением ответил; «Нам об этом нечего беспокоиться, колокол — колоколом, но мы, армяне, ходим в свою церковь и без звона!».
Своей маленькой дочери адвокат нанял прекрасного педагога, и Маргарита уже в детстве хорошо говорила на родном языке. Жорж, выросший в Москве, не знал армянского, он жил в гуще московской жизни, дышал ее художественными идеалами, но несмотря на это, по-якуловски не суетливо, естественно, органично влился в культуру своего народа.
Кто первым проявил инициативу, соотечественники или сам?—Но фатальное свершилось.
Всю жизнь он тянулся к Востоку, который с каждым днем все сильнее воспламенял его воображение, одаривал идеями, прибавлял сил для осуществления художественных замыслов. И сам он, настоящий москвич, европеец по выучке, эрудиции, образу жизни, был в то же время истинным сыном Востока по размаху, безрассудочности, щедрости, по восприятию и темпераменту. Таким воспринимали его и друзья. На портрете Кончаловского он — жгучий брюнет, с горящими глазами, сидит на тахте, закинув ногу на ногу, сзади ковер, на нем висят сабли и кинжалы.
Его Восток — это в первую очередь Армения, со священной горой Арарат, на которой, как он писал, «разбросаны, как после борьбы богов с Титанами, громадные глыбы камней под колоссальным куполом неба».
Приехав из Еревана в Тифлис, Жорж хвастал, что стал понимать по-армянски. «Теперь ты, сестричка, не сможешь секретничать!».
Он любил Армению и Грузию, едва ступив на их почву, он преображался, становясь заправским кавказцем. Впрочем, преображение было только внешним, в душе он всегда и везде оставался сыном своей земли и был верен ей как в жизни, так и в искусстве.
«Он,— писал Сарьян,— сконцентрировал в себе лучшие качества армянина». Среди этих качеств — естественность, цельность, неразрывная связь с природой. Отсюда и черпал Якулов живительные силы своего искусства.
Чего бы ни коснулась его кисть — все казалось неповторимым, оригинальным. Вот Якулов-портретист: изображенные им люди, возникнув словно из самой стихии, становились частью происходящего вокруг спектакля.
Легко распускались хрупкие, нежные и сочные ты-сячекрасочные цветы...
Якулов передавал самые неуловимые психологические оттенки, наиболее подспудные черты характера. Многообразие душ и характеров заставляло этого неповторимого художника постоянно искать все новые и новые средства выражения. В просторах якуловской фантазии проносились целые миры, зоркий глаз отби рал только особенное и характерное. Легкий, беззаботный шаг Панны Паскевич, наивное, беззлобное выражение ее женственного личика, слегка капризного, но уступчивого. И нечто напоминающее веер искр, разлетающихся от рук молодой женщины, разбегающихся световыми побегами по сказочному ландшафту фона. И образ раскрывался...
Фон на портретах Якулова не просто вторил, был не просто камертоном — он был полноправным героем картины. Таков фон и на портрете поэта — Рюрика Ив-нева, весь словно в сверкающих, застывших брызгах янтаря, бордовых, красных кристаллах. Будто расплавились драгоценные камни, слились и снова окаменели, а затем разорвалась масса, и выступил человек по пояс, остальное тело где-то за сверкающей твердью слилось с природой: поэт явился людям из стихии красочного хаоса. Он — воплощенное неистовство вдохновения, его глаза — отрешенные, словно именно сейчас, в этот миг, «требует поэта к священной жертве Аполлон». Он слышит его зов... Этот человек, как сказано в его стихах, «ищет в себе глас предков», слышит отголоски вздыбленного моря. В этих глазах «воскресает каждое мгновенье, чтобы гореть на медленном огне».
Портреты Якулова — это скорее портретные композиции, порою сложные, они несут в себе самые разные черты неоднозначного человеческого характера. Быстрый, внимательный глаз художника сразу схватывал в модели характерное, основное.
Художник тонко чувствовал оттенки женской красоты, он передавал светлую прелесть и грациозность восторженно, сказочно, как это мы видим в «Портрете девушки». Столь любимый им бордовый цвет, выступающий во многих картинах в золотистых, сине-лиловых сочетаниях, по-якуловски звучный, роскошный, но не переходящий в крикливость, не роняющий благородства — на этот раз в зеленом окружении («Перед зеркалом»). В бордовых тонах написано платье с кружевами на рукавах и воротнике. В этом платье спиной к зрителю перед трельяжем сидит молодая женщина, ее золотистые волосы, лицо в золотистых бликах, отразившиеся в зеркалах трельяжа — все это словно светится, приковывая внимание зрителя. В застывшем взгляде затаилась грусть, и художник подчинил этому выражению весь живописный строй картины: краски светятся, но в них присутствуют и спокойствие, и умиротворенность, в полотне нет обычного ликования цвета, свойственного якуловским женским портретам. Это ликование мы наблюдаем в другом — «Портрете девушки» — молодая, стройная девушка изображена во весь рост, она в пальто, с пышным воротником и меховой опушкой; руки спрятаны в муфту, фоном служат феерические, сине-зелено-красно-золотистые плоскости, расстелившиеся у ее ног веером.
Эта картина невольно пробуждает в памяти высказывание известного искусствоведа Абрама Эфроса о якуловском оформлении «Принцессы Брамбиллы»: «Он
был роскошным художником. Любовь к красноречию он перевел в краски. Он купался в сверканиях. Он распускал радужности, как павлин хвост; сдвиги, разрывы, кубы, конусы, суровейшие каноны «измов» у него вертелись и охорашивались перед зрителем».
— О, мсье Якулов! Где сорвали этот прелестный цветок? Вас не упрекнешь в отсутствии вкуса!
— Моя кузина Маргарита...
— Нет, нет, мсье Якулов. Нас не проведете.
— Уж никак не ожидала встретить Жоржа в Париже,— говорила Маргарита Герасимовна.— Там это был француз из французов.
В промежутке между тринадцатым и двадцать седьмым годами Жорж приезжал в Париж четыре раза. Здесь он нашел много друзей, которых очаровывал своей зажигательной, но ненавязчивой манерой поведения, непринужденной французской речью и истинно французским умением говорить о серьезном меж развлечением и шуткой. Он стал желанным гостем в мастерских коллег, он днями пропадал в музеях.
Гость из Москвы увлеченно рассказывает супругам — художникам Соне и Роберту Делонэ, с которыми успел подружиться, о своих теориях света и цвета. Это люди, близкие ему по духу. Оказалось, их самих интересуют те же вопросы. В беседах царит творческое возбуждение. Заходите, мсье Якулов, с вами так интересно! Приходите, Жорж, всегда будем рады! И он частенько заглядывает на этот огонек, привлекающий его в многолюдном Париже. Он блестящ, убедителен, говорит со страстью. Он рассказывает, выразительно жестикулируя, а если что-нибудь покажется слушателям недостаточно ясным, берется за кисть, подходит к холсту. О, здесь он всегда красноречивее.
Якулова принимал французский министр де Монзи, побывавший в его московской мастерской вместе с Анатолием Васильевичем Луначарским. Он ушел тогда, благодарный художнику, открывшему ему, искушенному парижанину, еще одну тайну искусства. Де Монзи устроил в честь советского художника завтрак.
Был Якулов и в мастерской Пикассо, два художника говорили о необъяснимых чудесах и неизведанных возможностях живописи, о ее природе, ее могуществе, о том, как по-разному она воспринималась в различные эпохи.
— Вы правы,— повторял Пикассо, устремив на Якулова острый горящий взгляд, когда тот рассказывал ему об особом складе мышления Пиросмани,— вы метко подметили: когда Пиросмани сервирует стол, он знает вкус тех блюд, которые подает.
В Париже он получил две высшие награды Всемирной выставки декоративного искусства, и это увенчало, словно логически завершило парижские встречи Якулова. Успех на выставке подтвердил ценность якулов-ских творческих принципов.
Представленные на выставке эскизы и макет к спектаклю Московского камерного театра «Жирофле-Жи-рофля», а также модель памятника двадцати шести бакинским комиссарам — спиралеобразная фантастическая башня с узкими проемами арок, винтообразными лестницами, победно стремящаяся ввысь — он считал лучшими своими творениями. Макет и модель экспонировались вне конкурса, а их автор был избран вице-президентом театрального и членом жюри архитектурного отделов.
Революция вселила в Якулова надежду и веру, оказалась созвучной стихии бурь, постоянно сотрясавших его душу. Он вдохновлялся, как художник, ее размахом, порывом, его потрясало величие и небывалость происходящего. •
Он постоянно размышлял о новом Театре. Никаких надстроек, все нужно создавать сначала, но, разумеется, не перечеркивая лучших достижений прошлого. И именно в театре он выразил себя сполна. Театру он подарил Якулова-живописца, зодчего, декоратора, артиста, ведь все это жило в нем, терпеливо ожидая своего часа.
Уже после оформления кафе «Питтореск» стало ясно: он мыслит декоративно, виртуозно передает пространство в живописи.
В театре же он создавал реальное пространство, вводя цветовые плоскости, пятна. Тут каждому отдельному предмету и всем вместе предназначалось пробуждать ассоциации, воскрешать дух, атмосферу чужой жизни, оставляя зрителю право домысла.
Схваченное мысленно, будто выплывая из светлолимонного или голубого цвета, переносилось на сцену, воплощалось в реальность, обретало осязаемость, искрилось, сверкало фейерверками красок, передающих торжествующую радость мира. Жорж блаженствовал, ему выпала возможность преображать мир сообразно своей фантазии не только на полотне. Он мог выплеснуть на сценический круг всю лаву своих душевных бурь, темперамента, страсти. Его воображение уносилось и вклинивалось в ураганы минувшего: принц Датский, царь Эдип, древние иудеи, феи, арлекины — он смог слить и разомкнуть на сцене все времена, подобно тому, как призывал разомкнуть все стили, чтобы потом собрать их в новый венок.
И теперь он сделал вывод — краткий и мудрый, как притча,— «все века лежат в сегодня».
«Человек, живущий в котловине гор, где масса испарений, видит вещи несколько иначе, чем человек, живущий у моря. Как все в природе имеет определенный ритм, так и в искусстве скорость и последовательность впечатлений создает свой ритм. Насколько быстрее вертится колесо автомобиля по сравнению с колесом арбы или колесницы, настолько глаз современного зрителя все видит быстрее, чем глаз эллина. Когда вы отмечаете быструю смену переживаний, впечатлений в современном городе Европы, вам становится совершенно ясно, что размеренный ход греческой трагедии не подходит нашему времени. Кинематограф, который в значительной степени отражает ритм современности, наряду с обилием кадров, мизансцен сообщает большую пульсацию глазу. Современный зритель всем этим заражен и потому ищет новых форм спектакля».
Эти слова давно подтвердились множеством осуществленных замыслов. Замыслы же в свое время выкристаллизовывались из пылких фраз: произнесенное где-то в кругу друзей или при широкой аудитории перекочевывало уже в более обоснованной интерпретации на страницы газет или журналов, западало в сознание, оборачивалось делом.
Его принципы торжествовали: определение сущности театральной формы и подчинение ее современности, зрелищная сторона театра — грим, костюм, декорация — современный театр перемножает эти единицы между собой; художник должен манипулировать в театре не только цветом, но и архитектурным строением; художник, которым пользовались, как прикладным маляром, должен стать творцом.
Пламя якуловского успеха, пронесшееся по стране, а затем по городам Европы, впервые вспыхнуло в Москве, когда он оформил «Обмен» Клоделя в совместной постановке Мейерхольда и Таирова. Его неожиданные декорации сразу же обратили на себя внимание, вызвали восторг равно, как и негодование критики. Потом, ,по мере появления новых работ в театре, негодование все больше отступало перед восторгом.
Его искусство не могло не заражать художников, режиссеров всей страны. Заговорили о «якуловизации» театра, что означало большую победу декораторского искусства. Якулов творил праздник, зрители ходили в театр специально «на Якулова».
А он? Иногда ему казалось, что мир — это сплошные театральные декорации, что из них можно скомбинировать тысячи спектаклей. Закончив работу над одной постановкой, он уже думал о другой. Он работал в содружестве с такими мастерами как Мейерхольд, Таиров, Рубен Симонов, не отказываясь в то же время помочь начинающим театрам, студийцам. Лишенный гордыни, всегда демократичный, он верил в свою фантазию, выдумку, его воображение всегда находило оригинальное решение. То, что называлось якуловским конструктивизмом, было логичным трехмерным построением, вмещающим все — четкие аскетические формы, карнавальные фейерверки. Тот же Эфрос говорил о «Принцессе Брамбилле»: «Шло кружение, пенье, сверканье, мельканье каких-то десятков людей-масок, людей-плащей, людей-носов, людей-стягов, сменявшихся в неслыханных темпах и молниеносных перестроениях. Это было одно из блистательнейших зрелищ, которые приходилось когда-либо видеть. Создавал его. Якулов».
За десять лет в театре он оформил двадцать шесть спектаклей — в Москве, Париже, Ереване, Тбилиси, Баку, Минске. Его декорации к «Царю Эдипу», «Принцессе Брамбилле», «Стальному скоку», «Иудейской вдове» стали украшением сценического изобразительного искусства. Оформленный Якуловым «Жирофле-Жирофля», по словам Луначарского, был самым любимым спектаклем в Москве в середине 20-х годов.
А потом Париж снова рукоплескал Якулову, а на сцене были лестницы, платформы, колеса разных размеров, расположенные наверху и внизу, станки и инструменты, сигнальные установки, сверкающие красками, огнями, и он, откровенно счастливый, опять и опять выходил на сцену. «Он,— вспоминал Луначарский,— придавший всей постановке наиболее оригинальный, по-нашему пахнущий характер, вызывался зрителем восемь раз».
Это было в июле 1927 года, в театре Сары Бернар, на премьере поставленного Дягилевым балета Прокофьева «Стальной скок». Затем этот балет, в котором он был не только художником, но соавтором либретто, перекочевал на сцену Гранд Опера, а оттуда в Лондон, в Рим, сопровождаемый неразлучным спутником — Грандиозным Успехом.
Жорж бродил по Парижу, переполненный счастьем. Оно уводило Жоржа к увеселительным играм, лотереям, его привлекал вид незнакомых, шутки, смех, озорство. Он бродил по ночным улицам и бульварам и думал о грядущем дне, испытывая сладостную радость. Успех словно впрыскивал в него, уставшего от напряжения творчества, беспечность и легкость.
Но, словно спохватившись, он вернулся от этого праздного, не свойственного ему состояния, к делу, углубился в искусствоведческие труды. Он выступал перед большими аудиториями, объяснял свою теорию «Восток—Запад» (так было, например, в Географическом обществе), встречался с друзьями-художниками, обсуждал с ними свою будущую персональную выставку. В Париже (он привез с собою сто работ) вернисаж так и не состоялся — художник неожиданно срочно выехал в Москву, а вскоре его не стало...
Рок уготовил Якулову далеко не созвучный его жизни, неожиданно скорый и мрачный конец. Он уезжал в Армению всего лишь несколько раз, бывал там недолго. Теперь судьба словно влекла его туда.
Это был далеко не прежний блистательный праздничный Жорж: сильно пошатнулось здоровье, пошатнулись дела, потускнела слава. Его судьба чем-то перекликалась с судьбой Маяковского: он пользуется огромным уважением, признанием, и в то же время вокруг плетутся интриги, жить нелегко.
Два парижских триумфа Якулова, принесших славу всему советскому изобразительному искусству, глубокое уважение и поддержка крупных авторитетов вплоть до самого Луначарского и в то же время замалчивание критики. Его имя не было даже упомянуто в каталоге парижской выставки — той самой, героем которой он был.
К тому же, из Москвы была выслана его жена, Наталья Юльевна, женщина яркая, экстравагантная, которая тяготела к богемной жизни и не принесла Якулову крупицы семейного уюта и покоя, которые были так необходимы его бурной, творческой натуре. С этим и был связан его неожиданный отъезд из Парижа. Ее в чем-то обвиняли, но в чем именно, неизвестно. Якулов сделал все от него зависящее, чтобы смягчить приговор. Дело кончилось высылкой из Москвы.
В кругу друзей он говорил о всякой «болтовне» и «доносах», не дающих ему покоя, о том, что стало туго с заказами. Гостеприимный, щедрый, привыкший жить на широкую ногу, он особенно остро ощущал нехватку денег, приходилось постоянно помогать жене. Мастерская пустовала, редела мебель, уходили из дома личные вещи...
В это трудное время ему предложили стать художником армянского государственного театра, назначив солидную для той поры зарплату — 250 рублей, предоставив свободный распорядок работы: он мог приезжать в Ереван и уезжать в любое время. Но сейчас он ехал в Армению прежде всего, чтобы лечиться.
Его урбанистическим вкусам были чужды тишь и спокойствие маленького курортного городка, он коротал время одиноко, мысленно витая где-то у театральных подмостков, за кулисами, в стенах своей мастерской, ему слышался тихий скрип двери, она открывалась и закрывалась, впуская людей, одни были желанны, некоторые почти не знакомы, Жорж приветливо улыбался всем... Вот отворилась дверь, и вошел Есенин, оглядел всех гостей и остановил взгляд на незнакомке. Айседору он впервые увидел в мастерской у Якулова...
В Дилижане Жорж писал пасмурные, навеянные хрупкой грустью пейзажи, как бы не замечая солнца, золотящейся листвы, покрытых густой зарослью гор —накрывшая душу тоска заслоняла все светлое, солнечное.
В письмах из Москвы говорилось о подготовке к его юбилею — 25-летию творческой деятельности. Юбилейному президиуму мог позавидовать каждый: Луначарский, Станиславский, Элиава, Тер-Габриэлян, Семашко, де Монзи, Таиров, Пикассо, Леже, Делонэ, Стравинский, Прокофьев, Дягилев.
Жорж отвечал на вести из Москвы обстоятельными письмами. Это отвлекало от грустных мыслей.
Умер он в Ереване 28 декабря 1928 года в ожидании персональной выставки, юбилея, реконструкции мастерской. Умер, окруженный вниманием врачей и друзей. Особенно много тепла было отдано ему Тама-нянами, великим зодчим и его супругой, Камиллой Матвеевной.
Таманяны делали все возможное, чтобы спасти друга, но время шло, а Жорж слабел, его больные легкие реагировали на малейшую простуду — обострился туберкулез, потом грип, плеврит...
Иногда казалось, еще немного — и он встанет на ноги, но болезнь словно была настороже и накидывалась снова. Он совсем ослаб, стал терять сознание, его бледное, матовое лицо покрылось бесцветным воском. Перед смертью он бредил, говорил бессвязные слова, задыхался, но улыбка и тогда не покидала его.
И последняя страница этой захватывающе-необыкновенной жизни: торжественные проводы художника из Еревана, остановка поезда в Тифлисе, траурный митинг, а затем Казанский вокзал столицы, где ожидали его многочисленные толпы во главе с Наркомом, который в зимний день с непокрытой головой шел пешком до Новодевичьего и там, сказав прощальное слово, подошел к застекленному изголовью гроба, всматриваясь в отдалившееся в вечность лицо, на котором застыла улыбка.
Вся жизнь его, клокочущая, полная света, вспышек, озарений, до самого конца сохранила удивительную последовательность. Прощанье с художником стало своеобразным логическим завершением его яркой биографии: похоронили Якулова по-якуловски пышно.
Аладжалов рассказывал:
«Его везли к кладбищу на огромных санях. В них были впряжены белые лошади, покрытые черными с серебром попонами, по обе стороны шли проводники в белых рединготах, с металлическими пуговицами и в белых цилиндрах.
Гроб установили на встроенный в сани высокий постамент, вокруг которого высились четыре высоких свечи.
Опустили гроб в землю под ружейные залпы — последние почести, отданные художнику-воину».
Судьба одарила Георгия Богдановича Якулова, маститого живописца, корифея театрально-декоративного искусства, многими счастливыми минутами, но она же низвергла его до забвения; сегодня нам острую боль причиняет мысль о том, что спустя несколько лет после тех торжественных похорон, его могила была потеряна. Ее с трудом удалось найти.
Теперь, надеюсь, наступило время сказать, каким он был, повторить то, что было давно известно, но забылось, затем снова пришло к нам, как возвращается все большое.
И я верю, что 1984 год — год его столетия, будет отпразднован всенародно, громко, ярко, достойно его могучего искусства, которое пора называть так, как оно того заслуживает — гениальным.
Предлагаю заголовок к юбилейной книге: «Жорж Великолепный». Как известно, это не моя находка, так назвало художника время.
Всего комментариев 4
Комментарии
-
Спасибо,было интересно прочитать..
Запись от Евгений размещена 04.09.2010 в 18:35 -
Запись от sur размещена 04.09.2010 в 19:43 -
Запись от zarajara размещена 26.05.2011 в 00:03