Переписка Марины Цветаевой
Запись от Пар-И размещена 02.09.2009 в 08:20
Сен Жиль-сюр-Ви,
3 июня 1926
Многое, почти все остается в тетради. Тебе же только слова из моего письма Борису Пастернаку:
«Когда я тебя вновь и вновь спрашивала, чем же мы станем заниматься в жизни, ты ответил однажды: «Мы отправимся к Рильке». А я скажу тебе, что Рильке перегружен, что он ни в чем и ни в ком не нуждается. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне нечего ему дать, все уже случилось прежде. Он не нуждается во мне, и в тебе тоже. Сила, всегда влекущая, отвлекает. Нечто в нем (как это называется, ты знаешь) не хочет отвлекаться. Не может.
Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и избивается,— всякий раз как только оно устремляется ввысь!). Тем более, что он совершенно прав, ведь я (ты) в наши лучшие часы — сами такие же».
===========
Фраза из твоего письма: «...если вдруг буду вынужден стать необщительным, пусть это не мешает тебе продолжать мне писать, как только...»
Прочла и сразу: — Эти слова просят о покое. Покой наступил. (Как, ты немножечко успокоен?)
Знаешь ли ты, что все это означает: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Послушай, мне кажется, что я вдруг это совершенно поняла.
До жизни — всё и всегда, а когда живут — кое-что и сейчас. (Есть, имеют — все равно!)
Моя любовь к тебе разорвана на дни и письма, часы и строчки. Отсюда — непокой. (Потому ты и просишь о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Пересаживание из Всегда в Сейчас. Отсюда мука, счет-дней, бесценность каждого часа, час лишь как еще одна ступень к письму. В другом быть или другого иметь (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!). Как только я это заметила — замолчала.
Сейчас это позади. Со своим хотением я справлюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорее — около тебя. Вероятно, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — больше. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть.— Умереть!
Такая я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная и самоуничтожающая. Любовь я не чту и не люблю.
В великой низости любви —
это моя строчка. <...>
Итак, Райнер,— это позади. Не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть — когда-нибудь — с Борисом (который издалека, не имея ни строчки от меня, все «почуял»! Ухо поэта!) — но когда — как... Не будем торопиться!
И вот — чтобы ты не счел меня низкой — я молчала не из-за боли,— из-за уродливости этой боли!
Сейчас все это позади. Сейчас я пишу тебе.
Марина
<...>
Райнер Мария Рильке — Марине Цветаевой
Замок Мюзот,
8 июня 1926 (вечером)
И вот мое маленькое слово ты подняла перед собой, и оно отбросило эту большую тень, в которой ты непостижимо отсутствуешь для меня, Марина! Непостижимо, но вот постигнуто. То, что я ее, эту мою фразу, написал, произошло не от..., как ты написала Борису, перегруженности, ах, нет, Марина — свобода, свобода и легкость и такая (ты ведь согласишься с этим) непредвиденность оклика! Только отнюдь не неведенье. А с некоторых пор, вероятно по причине физической, так боязно, когда кто-то, кто-то любимый ждет от меня чего-то большого или перемен, а я: вдруг спасую, не оправдав ожиданий. При этом труднейшее мне все еще удается одолевать без разбега, но внезапно бывает страшно необходимости (даже и внутренней, даже и счастливой) написать письмо, это вдруг встает как самая крутая задача: непреодолима.
Должно ли всё быть таким, как понимаешь это ты? Может быть. Это наперед заданное в нас — нужно ли его оплакивать или ликовать по этому поводу? Я написал для тебя сегодня целую поэму, среди виноградных склонов, сидя на теплой (но еще, увы, не вполне прогретой) стене и удерживая ящериц звучанием стиха. Видишь, я вернулся. Но в моей старой башне должны пока что еще потрудиться каменщики и другие специалисты. Нигде нет покоя, холодно и сыро в этом виноградном краю, где обычно всегда столько солнца.
И вот, когда мы в полосе «нехотения», мы заслуживаем некоторого снисхождения. Вот мои маленькие снимки. Не пришлешь ли ты мне «несмотря на...» как-нибудь еще из твоих?: мне не хотелось бы лишиться этой радости.
Райнер
Элегия для Марины
Падают звезды... Это ж какие утраты Вселенной,
Марина!
И нам никогда их не возместить, к каким бы созвездиям
ни устремляться. Всё уже сочтено во вселенских
просторах.
И тот, кто упал, ничуть не уменьшит чисел сакральных.
Каждое паденье, отрекаясь, устремляется в первоисточник,
где находит пеленье. Разве ж иначе могло бы быть всё игрой,
обменом подобья, сдвиженьем, так что нету нигде
ни имен, ни добычи для дома и крова.
Мы — волны, Марина, мы — море! Глубины, Марина!
Мы — небо!
Земля! Мы, Марина,— земля! Мы — тысячи тысяч весен,
мы — жаворонки, чья песня, рвущаяся из сердца,
в невидимом исчезает.
Наша песня начинается ликованьем,
оно захлестывает нас с головою,
но однажды наш вес и наша тяжесть поворачивают ее
под уклон —
к мелодии жалоб... Но в самом ли деле это жалобы
и плачи?
А не новое ли ликованье, лишь устремившееся долу?
Ведь и долинные наши боги, Марина, хотят быть воспеты.
Боги еще так невинны и похвал наших ищут,
словно малые дети в школе за партой.
Так зачем нам скупиться, Марина? Будем
щедры без оглядки.
Разве мы чем-то владеем? Лишь иногда прикасаемся тихо
к шеям невинных цветов. Это я видел однажды на Ниле,
в местечке Ком-Омбо.
Вот они — наши дары здесь; в добровольном смиреньи —
вся суть королевская жертвы.
Ангелы, с вышних высот, метят условленным знаком
двери лишь тех,
кто спасенья достоин. Так и мы касаться должны здесь
того лишь, что нежно-нежнейше мерцает.
Как далеко позади уже всё, что бросили мы! Всё — словно
хаос и пыль, о Марина! Даже если к тому
приводил нас сердечнейший трепет...
Кто же мы? Только податели знаков. Не более. Но
наше тишайшее это занятье, если вдруг в тягость оно
и решишь ты хватать и кромсать,— отомстит и убьет.
Ибо о власти смертельной его мы догадались давно,
заметив глубокую строгость и нежность и странную силу,
которая нас из живущих на свете в тех, кто
остался-в-живых, превращает.
Не-бытие. Знаешь ли ты, как нас часто приказом слепым
по леденящим преддверьям рождений новых носило?..
Нас ли? А не тела ли сплошь из очей, в ускользаньи,
под бессчетностью век...
С сердцем, водвинутым в нас — сердцем целого рода.
К цели далекой приказ мчит перелетную стаю —
это ль не образ
нашего мерцающего превращенья? Любящие, Марина,
не должны бы о смертном знать слишком много.
Новыми надо им быть непрерывно! Стареет у них лишь
могила;
одна лишь могила — в раздумьях,
погружаясь все глубже и глубже
в сумрак плакучего древа, грезя о преходящем.
Одна лишь могила — в упадке, они же сами — как лозы;
и тот, кто им дарит всю их бесконечную гибкость,
тот царственно их и венчает. О, как их пронизывает
майский ветер!
Из круга неизменности, той, что ты дышишь, которую чуешь,
мгновение их на свободу уносит. (О, как я тебя понимаю,
женственное цветенье на длящемся кусте непреходящем!
О, как я стремительно осыпаюсь в тех ночных дуновеньях,
что скоро к тебе придут лаской.) Некогда научились Боги
половинками притворяться. Мы же целостность обретаем,
круговые
движенья свершая подобно лунному циклу. И все же ни
в ускользании срока земного,
ни в пору крутых поворотов нам не поможет никто вновь
к полноте бытия
возвратиться — лишь одинокий наш собственный путь
над неспящей землею.
Марина Цветаева — Райнеру Марие Рильке
Сен Жиль,
14 июня 1926
Послушай, Райнер, чтобы ты это знал с самого начала. Я — дурная. Борис — хороший. И молчала я от своей испорченности, лишь несколько фраз о твоей русскости, о моей немецкости и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня исключаешь? Ведь я люблю его так же, как и ты».
Что я почувствовала? Раскаяние? Нет. Никогда. Ни в чем. Не став чувством, это стало действием. Я переписала два твоих первых письма и послала ему. Что больше могла я? О, я дурная, Райнер, не хочу соучастника, даже если бы это был сам Бог.
Я — многие, понимаешь ли ты это? Может быть, неисчислимые! (Ненасытимая бесчисленность!) Никто не должен знать о другом, это мешает. Если я с сыном, то его (ее?), нет — того, что тебе пишет и тебя любит, не должно быть при этом. А если я с тобой — и т. д. Исключительность и отрешенность. Даже в самой себе не хочу иметь соучастников, не только что — вокруг себя. И потому я в жизни лжива (то есть скрытна, но принуждаемая к речи — лжива), хотя в другой жизни я слыву правдивой, да такая и есть. Не умею делиться.
Но я поделилась (это произошло за 2—3 дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я чересчур правдива. Если бы я могла бросать в переписке и в дружбе простые, дозволенные слова — все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не Дружба. Я хочу быть в жизни людей тем, что не приносит боли, оттого я и лгу — всем, исключая себя.
Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут,— я солган» (gebogen — gelogen). Солгана, Райнер, но не лжива!
Если я кидаюсь на шею чужеземцу — это естественно, но если я рассказываю об этом,— это неестественно (для меня самой!). Но если я это воплощаю в стихи, это вновь-естественно. Итак: деяние и поэзия делают меня правой. Промежуток обвиняет меня. Промежуток — ложь, не я. Когда я сообщаю правду (руки вокруг шеи) — это лживо. Когда же я умалчиваю об этом — это становится правдой.
Внутреннее право на тайну. Это не касается никого, даже шеи, вокруг которой смыкаются мои руки. Мое дело. А подумай еще о том, что я — женщина, замужняя, дети и т.д.
Отречься? Ах, это не столь настоятельно, чтобы стоило того. Я отрекаюсь слишком легко. Напротив, если я делаю жест, то радуюсь, что еще могу его сделать. Мои руки так редко чего-то хотят!
===========
Погрузиться глубоко в себя и спустя дни или годы — однажды — непредвиденно — возвратиться игрой воды, превратив глубину в высоту, перетерпев, просветлев. Но не рассказывать: этому писала, этого целовала.
«Радуйся же, скоро это кончится!» — так говорит моя душа моим губам. И обнимать дерево или человека — для меня едино. Едино суть.
===========
Это — одна сторона. Сейчас — другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, я хочу оставить тебя для себя одной. Довольно некрасиво. И довольно-таки болезненно — для него. Потому я и послала письма.
===========
Твои милые фотоснимки. Знаешь, как ты выглядишь на большом? Словно бы в засаде и вдруг окликнут. А другая, поменьше,— прощание. Отъезжающий, который еще раз, поспешно — лошади уже ждут — окидывает взглядом свой сад, словно исписанный лист, перед тем как уйти. Не отрываясь, но отделяясь. Некто, нежно выпускающий из рук завершенный пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
У тебя светлые глаза, прозрачно-светлые — как у Ариадны, а морщина между бровей (вертикальная!) — от меня, она была у меня с детства — всегда сдвинутые брови, от размышлений и гнева.
(Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)
Твоя Элегия. Райнер, всю свою жизнь я раздаривала себя в стихах — всем. Поэтам — тоже. Но я давала всегда слишком много, я всегда заглушала возможный ответ. Я упреждала отклик. Потому-то поэты не писали мне стихов (плохие стихи — то же самое, что не-стихи, даже меньше, чем не-!) — и я всегда смеялась: они оставляют это тому, кто придет через сто лет.
И вот, Райнер, твое стихотворение, стихотворение Рильке, Поэта, Поэзии — Поэма. И вот, Райнер,— мое онемение. Ситуация перевернулась. Правая ситуация.
Ах, люблю тебя, я не могу это назвать иначе, первое явившееся и все же первое и лучшее слово.
===========
Райнер, вчера вечером я вышла на улицу снять белье, потому что пошел дождь. И приняла в объятья весь ветер — нет, весь норд. И он назвался тобой. (Завтра он будет зюйдом!) Я не взяла его в дом, он остался на пороге. В дом он не пошел, но взял меня с собой на море — как только я заснула.
===========
«Только податели знаков. Не больше...»
Это о любящих, о их включенном и исключенном бытии («Из сердцевины всегдашнего»)... И долгое тихое блуждание под луной. И все это зовется не иначе как: я люблю тебя.
Марина
Любимый! Хочу послать тебе одно слово, может быть, ты его не знаешь.
Больно — вот правдивое слово, больно — вот доброе слово, больно — вот милостивое слово.
(Св. Кунигунда, XIII век.)
Фотоснимка у меня еще нет, как только получу, сразу пришлю тебе. Напиши мне о Мюзот — ушли ли каменщики? Пришло ли солнце? У нас ни единого солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце; прибить его гвоздями к твоему ландшафту.
Да, Райнер! Если бы я что-нибудь о тебе написала, то назвала бы это: Над горою.
Первая собака, которую ты погладишь после этого письма,— я. Обрати внимание, как она посмотрит на тебя.
Марина Цветаева — Райнеру Марие Рильке
Сен Жиль-сюр-Ви,
6 июля 1926
Милый Райнер,
Гёте где-то говорит, что на чужом языке невозможно создать ничего значительного,— это всегда казалось мне неверным. (В целом Гёте всегда прав, в суммарном итоге это закономерность, потому-то сейчас я с ним и не согласна.)
Сочинение стихов — уже перевод, с родного языка — на все другие, будь то французский или немецкий, все равно. Ни один язык — не есть родной язык. Сочинять стихи — значит перелагать их (Dichten ist nachdichten). Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских или русских и т. д. поэтах. Поэт может писать по-французски, но он не может быть французским поэтом. Это смешно.
Я вовсе не русский поэт и всегда удивляюсь, когда меня таковым считают и рассматривают. Потому и становятся поэтом (если вообще этим можно стать, если бы этим не являлись отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., но чтобы быть всем. Или: являешься поэтом, ибо не являешься французом. Национальность — замкнутость и закрытость. Орфей взрывает национальность или расширяет ее столь далеко и широко, что все (бывшие и могущие быть) включены сюда. Прекрасный немец — здесь! И прекрасный русский!
Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и является собственно языком. Потому-то ты звучишь на французском иначе, нежели на немецком,— потому-то ты и писал по-французски! Немецкий язык глубже французского, полнее, просторнее, темнее. Французский: часы без эха, немецкий — больше эхо, чем часы (бой). Немецкий вновь, непрерывно, бесконечно воссоздается читателем, французский же весь тут. Немецкий — в становлении, французский — в пребывании. Неблагодарный для поэта язык,— поэтому ты и писал на нем. Почти невозможный язык!
Немецкий — бесконечное обещание (это, конечно — дар!), французский — дар окончательный. Платен пишет по-французски. Ты («Verger»1) пишешь по-немецки, то есть — Себя, Поэта. Ибо немецкий — ближайший родной язык. Думаю, ближе, чем русский. Еще ближе.
Райнер, я узнаю тебя в каждой строчке, но ты звучишь короче, каждая строка — это укороченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
Grand-Maître des absences2
это ты сделал великолепно. Grossmeister3 — так бы не звучало! А — partance (entre ton trop d'arrivée et ton trop de parlance4 — это идет издалека, потому и заходит так далеко!) из Марии Стюарт: Combien j'ai douce souvenance
De ce beau pays de France 5...
Знаешь ли ты эти ее строчки:
Car топ pis et топ mieux
Sont les plus déserts lieux6?
(Райнер, как прекрасно могла бы звучать по-французски «Песнь о знаменосце»!)
«Verger» я переписала для Бориса.
Soyons plus vite
Que Ie rapide départ7
это рифмуется с моим: Тот поезд, на который все —
Опаздывают...
(О поэте)
A «pourquoi tant appuyer»8 — со словами мадемуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n'appuyez pas!»9
Знаешь, что нового в этой твоей книге? Твоя улыбка.
(«LesAnges sont-ils devenus discrets» —
«Mats I'excellente place — est un peu trop en face...»)10
Ax, Райнер, первая страница моего письма вполне могла бы отсутствовать. Сегодня ты:
...Et pourtànt quel fier moment
lorsqu'un instant Ie vent se déclare
pour tel pays: consent à la France 11
Если бы я была французом и писала о твоей книге, то поставила бы эпиграфом: «consent a la France». А сейчас — от тебя ко мне:
Parfois elle paraît attendrie
qu'on I'écoute si bieп,—
alors elle montre sa vie
et ne dit plus rien.12
(Ты, природа!)
Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэзии ждут de 1'inédit13. Поэтому напиши побыстрее большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупее, чем я есть, стану «обиженной», «обманутой в лучших чувствах» и т. п., но ты напишешь мне обязательно (чтобы себя успокоить и потому что ты — хороший!).
Можно мне тебя поцеловать? Ведь это не более, чем обнять, а обнять, не поцеловав,— почти невозможно!
Марина
<...>
1 Фруктовый сад (фр.}.
2 Великий мастер отсутствий (<й?.).
3 Великий мастер, гроссмейстер (нем.).
4 Отплытие (между непомерностью твоего прибытия и моего отплытия) (фр.).
5 Сколь сладостно мне вспоминать Об этой прекрасной Франции (фр.).
6 Ибо худшее и лучшее во мне — Места, что всего пустынней (фр.}.
7 Будем быстрей. Чем поспешный отъезд (фр.).
8 Надо ли так держаться (фр.).
9 Скользите, смертные, не задерживайтесь (фр.).
10 Ангелы стали скромные? — Но лучшее место — не напротив, чуть дальше...(фр.).
11 Однако какой возвышенный миг, когда вдруг поднимается ветер за эту страну: заодно с Францией (фр.).
12 Порой она кажется растроганной тем, что ее так внимательно слушают,— тогда она показывает свою жизнь и больше не говорит ничего (фр.).
13 неизданное (фр.).
Райнер Мария Рильке — Марине Цветаевой
Отель «Гоф-Рагац»,
Рагац (Швейцария)
28 июля 1926
Чудная Марина,
как в первом твоем письме, так и в каждом последующем я любуюсь и восхищаюсь точностью, с какой ты ищешь и находишь, твоим неутомимым путем к тому, о чем ты думаешь, и — всегда — твоей правотой. Ты права, Марина (разве это не редкость, когда речь идет о женщине?), ты пребываешь в правоте в самом законном и беззаботном смысле. Это обладание правотой не для чего-то; и едва ли из чего-то; нет, твоя правота столь непритязательно проистекает из целостности, из полноты, что благодаря этому ты имеешь непрерывное право на бесконечное. Всегда, когда я пишу тебе, я хотел бы писать, как ты, высказываться п о - т в о е м у, с помощью твоих таких сдержанных, но при этом таких эффективных средств. Как отражение звезды — твое свидетельство, Марина, когда оно появляется в воде и водой же, жизнью воды, ее текучей ночью нарушается, прерывается, но вновь возвращается, а потом уходит глубже в поток, как будто уже породнившись с этим миром отражений, и после каждого исчезновения возвращается в него еще глубже! (Ты — большая звезда!) Знаешь ли ты историю возвращения домой юного Тихо Браге, в те времена, когда он еще не занимался астрономией, но однажды вернулся из Лейпцигского университета на каникулы домой, в дядину усадьбу... и там обнаружилось, что он уже так хорошо знал небо (несмотря на Лейпциг и юриспруденцию!), настолько выучил его наизусть (pense: il savait le ciel par cocur*), что всего лишь невооруженный взгляд его более отдыхающих, нежели ищущих глаз подарил ему новую звезду в созвездии Лиры: это было его первым открытием в звездном мире. (Заблуждаюсь я или нет, что это именно та звезда Альфа в Кассиопее, «которую можно видеть со всей территории Прованса и средиземноморских стран» и которая сейчас ярко светит, а зовется она Мистраль? Впрочем, едва ли нам достаточно, доверяясь этому времени, полагать, что это снова возможно: поэт, брошенный среди звезд. Если тебе однажды доведется остановиться в Мейане, ты сможешь сказать своей дочери: это Мистраль, как он красив сегодня вечером! Наконец-то поверх уличных указателей — Слава!)
Но тебя, Марина, я нашел не невооруженным глазом, это Борис поставил телескоп перед моим небом... сначала перед моим взором проносились пространства, а потом, вдруг, предстала ты, чистая и сильная, в центре обзора, где лучи твоего первого письма явили мне тебя.
Самое недавнее твое письмо у меня — от 9 июля: как часто мне хотелось тебе ответить! Но моя жизнь во мне так трудна, зачастую я не в состоянии сдвинуть ее с места; кажется, что сила тяжести образует с жизнью некое новое отношение — со времени детства у меня не было столь нетранспортабельного духа; но тогда мир был притягателен и давил на того, кто сам был подобен сломанному крылу, из которого ускользали в неизвестность перышко за перышком... А сейчас я сам — тяжесть, а мир — как сон вокруг, а лето так странно рассеянно, словно оно не думает о своих собственных предметах...
Ты видишь, я снова покинул свой Мюзот: здесь, в Рагаце, увиделся с моими стариннейшими и несравненными друзьями, отношениями с которыми дорожу еще с Австрии... <...>, ас ними неожиданно пришла их русская подруга, русский человек — представь, что это для меня значило! Но вот все они уехали, а я остаюсь еще ненадолго возле этих прекрасных аквамариново-прозрачных целебных источников. А как ты?
Райнер
Car топ pis et man mieux
Sont les plus deserts lieux *:
твой подарок: я перепишу это в свою записную книжку.
* подумай: он знал небо наизусть (фр.).
** Ибо лучшее и худшее во мне — Места, что всего пустынней (фр.).
Райнер Мария Рильке — Марине Цветаевой
Отель «Гоф-Рагац»,
Рагац (Швейцария)
28 июля 1926
Чудная Марина,
как в первом твоем письме, так и в каждом последующем я любуюсь и восхищаюсь точностью, с какой ты ищешь и находишь, твоим неутомимым путем к тому, о чем ты думаешь, и — всегда — твоей правотой. Ты права, Марина (разве это не редкость, когда речь идет о женщине?), ты пребываешь в правоте в самом законном и беззаботном смысле. Это обладание правотой не для чего-то; и едва ли из чего-то; нет, твоя правота столь непритязательно проистекает из целостности, из полноты, что благодаря этому ты имеешь непрерывное право на бесконечное. Всегда, когда я пишу тебе, я хотел бы писать, как ты, высказываться п о - т в о е м у, с помощью твоих таких сдержанных, но при этом таких эффективных средств. Как отражение звезды — твое свидетельство, Марина, когда оно появляется в воде и водой же, жизнью воды, ее текучей ночью нарушается, прерывается, но вновь возвращается, а потом уходит глубже в поток, как будто уже породнившись с этим миром отражений, и после каждого исчезновения возвращается в него еще глубже! (Ты — большая звезда!) Знаешь ли ты историю возвращения домой юного Тихо Браге, в те времена, когда он еще не занимался астрономией, но однажды вернулся из Лейпцигского университета на каникулы домой, в дядину усадьбу... и там обнаружилось, что он уже так хорошо знал небо (несмотря на Лейпциг и юриспруденцию!), настолько выучил его наизусть (pense: il savait le ciel par cocur*), что всего лишь невооруженный взгляд его более отдыхающих, нежели ищущих глаз подарил ему новую звезду в созвездии Лиры: это было его первым открытием в звездном мире. (Заблуждаюсь я или нет, что это именно та звезда Альфа в Кассиопее, «которую можно видеть со всей территории Прованса и средиземноморских стран» и которая сейчас ярко светит, а зовется она Мистраль? Впрочем, едва ли нам достаточно, доверяясь этому времени, полагать, что это снова возможно: поэт, брошенный среди звезд. Если тебе однажды доведется остановиться в Мейане, ты сможешь сказать своей дочери: это Мистраль, как он красив сегодня вечером! Наконец-то поверх уличных указателей — Слава!)
Но тебя, Марина, я нашел не невооруженным глазом, это Борис поставил телескоп перед моим небом... сначала перед моим взором проносились пространства, а потом, вдруг, предстала ты, чистая и сильная, в центре обзора, где лучи твоего первого письма явили мне тебя.
Самое недавнее твое письмо у меня — от 9 июля: как часто мне хотелось тебе ответить! Но моя жизнь во мне так трудна, зачастую я не в состоянии сдвинуть ее с места; кажется, что сила тяжести образует с жизнью некое новое отношение — со времени детства у меня не было столь нетранспортабельного духа; но тогда мир был притягателен и давил на того, кто сам был подобен сломанному крылу, из которого ускользали в неизвестность перышко за перышком... А сейчас я сам — тяжесть, а мир — как сон вокруг, а лето так странно рассеянно, словно оно не думает о своих собственных предметах...
Ты видишь, я снова покинул свой Мюзот: здесь, в Рагаце, увиделся с моими стариннейшими и несравненными друзьями, отношениями с которыми дорожу еще с Австрии... <...>, ас ними неожиданно пришла их русская подруга, русский человек — представь, что это для меня значило! Но вот все они уехали, а я остаюсь еще ненадолго возле этих прекрасных аквамариново-прозрачных целебных источников. А как ты?
Райнер
Car топ pis et man mieux
Sont les plus deserts lieux *:
твой подарок: я перепишу это в свою записную книжку.
* подумай: он знал небо наизусть (фр.).
** Ибо лучшее и худшее во мне — Места, что всего пустынней (фр.).
Марина Цветаева — Райнеру Марие Рильке
Сен Жиль-сюр-Ви.
2 августа 1926
Райнер, письмо твое получила в день своих именин, 17/30 июля, да, у меня тоже есть святой, хотя я и чувствую себя первенцем своего имени, как и тебя — первенцем твоего. У святого, которого звали Райнером, конечно же, было другое имя. Райнер — это ты.
И вот к моим именинам этот прекраснейший подарок — твое письмо. Совсем неожиданное, всякий раз, я никак не привыкну к тебе (как и к себе!), но и к изумлению тоже, точно так же и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, о чем я сегодня ночью буду грезить, что меня сегодня ночью будет грезить (traumen oder geträumt sein?*) Я незнакомка в чужом сне. Я никогда не жду тебя, но узнаю постоянно.
Если кому-нибудь мы приснимся вместе — вот тогда мы и встретимся.
Райнер, я хочу к тебе еще и ради себя новой, той, которая может возникнуть лишь с тобою, в тебе. И потом, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — только не злись на меня, ведь это же я, я хочу с тобой спать — заснуть и спать. Великолепное народное словцо, как глубоко, как правдиво, как недвусмысленно, как точно то, что оно выражает. Просто — спать. И больше ничего. Нет, еще: головой в твое левое плечо, руку — вокруг твоего правого — и больше ничего. Нет, еще: и в самом глубоком сне знать, что это ты. И еще: как звенит твое сердце. И — целовать это сердце.
Иногда я думаю: я должна пользоваться той случайностью, что я еще (все-таки!) телесна. Ведь скоро у меня уже не будет рук. А еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? Хвастать своими чернотами! Кто мог бы рассказывать о своих страданиях без того, чтобы быть воодушевленным, то есть счастливым?!) — итак, это не может звучать как исповедь: тела скучают со мной. Они что-то чувствуют и не верят мне (моему), хотя я все делаю так же, как все. Слишком... бескорыстна, может быть, слишком... доброжелательна. И доверчива — слишком! Доверчивы чужаки (дикари), не знающие ни закона, ни обычая. Здешнее не доверяет! Все это не принадлежит любви, любовь слышит и чувствует лишь саму себя, очень локально и точно, это я не могу подделать. И — великое сострадание, кто знает, откуда оно, бесконечная доброта и — ложь.
Я всегда чувствую себя старшей. Эта детская игра — слишком серьезна, я же недостаточно серьезна.
Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, полость, ущелье, бездна. Я тело всегда переводила в душу (развоплощала!), «физическую» любовь — дабы мочь ее любить — я так прославляла, что от нее внезапно ничего не оставалось. Погружалась в нее так, что проходила насквозь. Проникая в нее, ее вытесняла. Ничего не осталось от нее кроме меня самой: Души (так зовут меня, потому и изумление: именины!).
Любовь ненавидит поэта. Она не желает быть возвеличенной («сама достаточно великолепна!»), ведь она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Она не доверяет нам. В глубине себя она знает, что она не прекрасна (потому так властна!) — /nicht herrlich ist darum so herrisch!/, она знает, что всякая красота — это душа, и где начинается душа, там кончается тело. Ревность, Райнер, чистейшая. Такая вот, как у души к телу. Ах, я всегда ревную к телу: оно так воспето! Маленький эпизод о Франческо и Паоло.— Бедный Данте! — Кто еще думает о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии. Душа никогда не любима так, как тело, самое большее — восхваляема. Тысячью душами любимо тело. Кто когда-либо проклял себя во имя души? А если бы кто-нибудь возжелал невозможного: любить душу, рискуя быть проклятым,— это уже значило бы стать ангелом. Настоящего-то ада мы избегли обманом! <...>
Зачем я все это говорю тебе? Вероятно, из страха, что ты посчитаешь меня страстной-как-все (страсть — крепостное право1). «Я люблю тебя и хочу с тобой спать», краткость дружбе непозволительна. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звучу совсем иначе, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты бы взял к себе — le plus déserts lieux2. Все, что не спит никогда, смогло бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (гортани3) — таким был бы поцелуй (не пожар: бездна).
Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers4.
Ты всегда в пути, ты живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Послушай, чтобы ты знал: в Райнерландии я одна представляю Россию.
Райнер, кто ты, собственно? Не немец, но — вся Германия! Не чех, хотя родился в Богемии (NB! рожден в стране, которой тогда еще не было,— это годится), не австриец, ибо Австрия была, а ты — будешь! Разве это не прекрасно? Ты — без страны! «Le grand poete tchécoslovaque»5, как писали в парижских журналах. Райнер, уж не словак ли ты? Мне смешно.
Райнер, смеркается, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда — это волки, а волки — Россия. Это не поезд,— вся Россия воет по тебе. Райнер, не злись на меня, злись или не злись, но сегодня ночью я буду спать с тобой. Щель в темноте, и, так как это звезды, я делаю вывод: окно. (Я думаю возле окна, если о тебе и о себе думаю,— не у кровати.) Глаза широко распахнуты, ибо снаружи еще темнее, чем внутри. Постель — это корабль, мы отправляемся в путешествие.
...mats un jour on ne Ie vit plus.
Le petit navire sans voiles,
Lasse des oceans maudits,
Voguant au pays des etoiles —
Avait gagne le paradis6.
(детская песенка из Лозанны)
Отвечать (продолжать поцелуй) ты не обязан.
М.
<...>
Les déserts lieux7 мне подарил Борис, а я дарю ее тебе.
* видеть во сне или быть сонно-грезимой?
1 Leidenschaft — Leibeigenschaft.
2 самые пустынные места (фр.).
3 Seele — Kehle.
4 Я защищаю не себя, а самый совершенный из поцелуев (фр.).
5 Великий чехословацкий поэт (фр.).
6
...И вот он исчез вдали,
Кораблик без парусов,
В просторах, где звездный край.
Устав от морских штормов,
Однажды приплыл он в рай (фр.).
7 пустынную местность (фр.).
3 июня 1926
Многое, почти все остается в тетради. Тебе же только слова из моего письма Борису Пастернаку:
«Когда я тебя вновь и вновь спрашивала, чем же мы станем заниматься в жизни, ты ответил однажды: «Мы отправимся к Рильке». А я скажу тебе, что Рильке перегружен, что он ни в чем и ни в ком не нуждается. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне нечего ему дать, все уже случилось прежде. Он не нуждается во мне, и в тебе тоже. Сила, всегда влекущая, отвлекает. Нечто в нем (как это называется, ты знаешь) не хочет отвлекаться. Не может.
Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и избивается,— всякий раз как только оно устремляется ввысь!). Тем более, что он совершенно прав, ведь я (ты) в наши лучшие часы — сами такие же».
===========
Фраза из твоего письма: «...если вдруг буду вынужден стать необщительным, пусть это не мешает тебе продолжать мне писать, как только...»
Прочла и сразу: — Эти слова просят о покое. Покой наступил. (Как, ты немножечко успокоен?)
Знаешь ли ты, что все это означает: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Послушай, мне кажется, что я вдруг это совершенно поняла.
До жизни — всё и всегда, а когда живут — кое-что и сейчас. (Есть, имеют — все равно!)
Моя любовь к тебе разорвана на дни и письма, часы и строчки. Отсюда — непокой. (Потому ты и просишь о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Пересаживание из Всегда в Сейчас. Отсюда мука, счет-дней, бесценность каждого часа, час лишь как еще одна ступень к письму. В другом быть или другого иметь (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!). Как только я это заметила — замолчала.
Сейчас это позади. Со своим хотением я справлюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорее — около тебя. Вероятно, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — больше. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть.— Умереть!
Такая я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная и самоуничтожающая. Любовь я не чту и не люблю.
В великой низости любви —
это моя строчка. <...>
Итак, Райнер,— это позади. Не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть — когда-нибудь — с Борисом (который издалека, не имея ни строчки от меня, все «почуял»! Ухо поэта!) — но когда — как... Не будем торопиться!
И вот — чтобы ты не счел меня низкой — я молчала не из-за боли,— из-за уродливости этой боли!
Сейчас все это позади. Сейчас я пишу тебе.
Марина
<...>
Райнер Мария Рильке — Марине Цветаевой
Замок Мюзот,
8 июня 1926 (вечером)
И вот мое маленькое слово ты подняла перед собой, и оно отбросило эту большую тень, в которой ты непостижимо отсутствуешь для меня, Марина! Непостижимо, но вот постигнуто. То, что я ее, эту мою фразу, написал, произошло не от..., как ты написала Борису, перегруженности, ах, нет, Марина — свобода, свобода и легкость и такая (ты ведь согласишься с этим) непредвиденность оклика! Только отнюдь не неведенье. А с некоторых пор, вероятно по причине физической, так боязно, когда кто-то, кто-то любимый ждет от меня чего-то большого или перемен, а я: вдруг спасую, не оправдав ожиданий. При этом труднейшее мне все еще удается одолевать без разбега, но внезапно бывает страшно необходимости (даже и внутренней, даже и счастливой) написать письмо, это вдруг встает как самая крутая задача: непреодолима.
Должно ли всё быть таким, как понимаешь это ты? Может быть. Это наперед заданное в нас — нужно ли его оплакивать или ликовать по этому поводу? Я написал для тебя сегодня целую поэму, среди виноградных склонов, сидя на теплой (но еще, увы, не вполне прогретой) стене и удерживая ящериц звучанием стиха. Видишь, я вернулся. Но в моей старой башне должны пока что еще потрудиться каменщики и другие специалисты. Нигде нет покоя, холодно и сыро в этом виноградном краю, где обычно всегда столько солнца.
И вот, когда мы в полосе «нехотения», мы заслуживаем некоторого снисхождения. Вот мои маленькие снимки. Не пришлешь ли ты мне «несмотря на...» как-нибудь еще из твоих?: мне не хотелось бы лишиться этой радости.
Райнер
Элегия для Марины
Падают звезды... Это ж какие утраты Вселенной,
Марина!
И нам никогда их не возместить, к каким бы созвездиям
ни устремляться. Всё уже сочтено во вселенских
просторах.
И тот, кто упал, ничуть не уменьшит чисел сакральных.
Каждое паденье, отрекаясь, устремляется в первоисточник,
где находит пеленье. Разве ж иначе могло бы быть всё игрой,
обменом подобья, сдвиженьем, так что нету нигде
ни имен, ни добычи для дома и крова.
Мы — волны, Марина, мы — море! Глубины, Марина!
Мы — небо!
Земля! Мы, Марина,— земля! Мы — тысячи тысяч весен,
мы — жаворонки, чья песня, рвущаяся из сердца,
в невидимом исчезает.
Наша песня начинается ликованьем,
оно захлестывает нас с головою,
но однажды наш вес и наша тяжесть поворачивают ее
под уклон —
к мелодии жалоб... Но в самом ли деле это жалобы
и плачи?
А не новое ли ликованье, лишь устремившееся долу?
Ведь и долинные наши боги, Марина, хотят быть воспеты.
Боги еще так невинны и похвал наших ищут,
словно малые дети в школе за партой.
Так зачем нам скупиться, Марина? Будем
щедры без оглядки.
Разве мы чем-то владеем? Лишь иногда прикасаемся тихо
к шеям невинных цветов. Это я видел однажды на Ниле,
в местечке Ком-Омбо.
Вот они — наши дары здесь; в добровольном смиреньи —
вся суть королевская жертвы.
Ангелы, с вышних высот, метят условленным знаком
двери лишь тех,
кто спасенья достоин. Так и мы касаться должны здесь
того лишь, что нежно-нежнейше мерцает.
Как далеко позади уже всё, что бросили мы! Всё — словно
хаос и пыль, о Марина! Даже если к тому
приводил нас сердечнейший трепет...
Кто же мы? Только податели знаков. Не более. Но
наше тишайшее это занятье, если вдруг в тягость оно
и решишь ты хватать и кромсать,— отомстит и убьет.
Ибо о власти смертельной его мы догадались давно,
заметив глубокую строгость и нежность и странную силу,
которая нас из живущих на свете в тех, кто
остался-в-живых, превращает.
Не-бытие. Знаешь ли ты, как нас часто приказом слепым
по леденящим преддверьям рождений новых носило?..
Нас ли? А не тела ли сплошь из очей, в ускользаньи,
под бессчетностью век...
С сердцем, водвинутым в нас — сердцем целого рода.
К цели далекой приказ мчит перелетную стаю —
это ль не образ
нашего мерцающего превращенья? Любящие, Марина,
не должны бы о смертном знать слишком много.
Новыми надо им быть непрерывно! Стареет у них лишь
могила;
одна лишь могила — в раздумьях,
погружаясь все глубже и глубже
в сумрак плакучего древа, грезя о преходящем.
Одна лишь могила — в упадке, они же сами — как лозы;
и тот, кто им дарит всю их бесконечную гибкость,
тот царственно их и венчает. О, как их пронизывает
майский ветер!
Из круга неизменности, той, что ты дышишь, которую чуешь,
мгновение их на свободу уносит. (О, как я тебя понимаю,
женственное цветенье на длящемся кусте непреходящем!
О, как я стремительно осыпаюсь в тех ночных дуновеньях,
что скоро к тебе придут лаской.) Некогда научились Боги
половинками притворяться. Мы же целостность обретаем,
круговые
движенья свершая подобно лунному циклу. И все же ни
в ускользании срока земного,
ни в пору крутых поворотов нам не поможет никто вновь
к полноте бытия
возвратиться — лишь одинокий наш собственный путь
над неспящей землею.
Марина Цветаева — Райнеру Марие Рильке
Сен Жиль,
14 июня 1926
Послушай, Райнер, чтобы ты это знал с самого начала. Я — дурная. Борис — хороший. И молчала я от своей испорченности, лишь несколько фраз о твоей русскости, о моей немецкости и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня исключаешь? Ведь я люблю его так же, как и ты».
Что я почувствовала? Раскаяние? Нет. Никогда. Ни в чем. Не став чувством, это стало действием. Я переписала два твоих первых письма и послала ему. Что больше могла я? О, я дурная, Райнер, не хочу соучастника, даже если бы это был сам Бог.
Я — многие, понимаешь ли ты это? Может быть, неисчислимые! (Ненасытимая бесчисленность!) Никто не должен знать о другом, это мешает. Если я с сыном, то его (ее?), нет — того, что тебе пишет и тебя любит, не должно быть при этом. А если я с тобой — и т. д. Исключительность и отрешенность. Даже в самой себе не хочу иметь соучастников, не только что — вокруг себя. И потому я в жизни лжива (то есть скрытна, но принуждаемая к речи — лжива), хотя в другой жизни я слыву правдивой, да такая и есть. Не умею делиться.
Но я поделилась (это произошло за 2—3 дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я чересчур правдива. Если бы я могла бросать в переписке и в дружбе простые, дозволенные слова — все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не Дружба. Я хочу быть в жизни людей тем, что не приносит боли, оттого я и лгу — всем, исключая себя.
Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут,— я солган» (gebogen — gelogen). Солгана, Райнер, но не лжива!
Если я кидаюсь на шею чужеземцу — это естественно, но если я рассказываю об этом,— это неестественно (для меня самой!). Но если я это воплощаю в стихи, это вновь-естественно. Итак: деяние и поэзия делают меня правой. Промежуток обвиняет меня. Промежуток — ложь, не я. Когда я сообщаю правду (руки вокруг шеи) — это лживо. Когда же я умалчиваю об этом — это становится правдой.
Внутреннее право на тайну. Это не касается никого, даже шеи, вокруг которой смыкаются мои руки. Мое дело. А подумай еще о том, что я — женщина, замужняя, дети и т.д.
Отречься? Ах, это не столь настоятельно, чтобы стоило того. Я отрекаюсь слишком легко. Напротив, если я делаю жест, то радуюсь, что еще могу его сделать. Мои руки так редко чего-то хотят!
===========
Погрузиться глубоко в себя и спустя дни или годы — однажды — непредвиденно — возвратиться игрой воды, превратив глубину в высоту, перетерпев, просветлев. Но не рассказывать: этому писала, этого целовала.
«Радуйся же, скоро это кончится!» — так говорит моя душа моим губам. И обнимать дерево или человека — для меня едино. Едино суть.
===========
Это — одна сторона. Сейчас — другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, я хочу оставить тебя для себя одной. Довольно некрасиво. И довольно-таки болезненно — для него. Потому я и послала письма.
===========
Твои милые фотоснимки. Знаешь, как ты выглядишь на большом? Словно бы в засаде и вдруг окликнут. А другая, поменьше,— прощание. Отъезжающий, который еще раз, поспешно — лошади уже ждут — окидывает взглядом свой сад, словно исписанный лист, перед тем как уйти. Не отрываясь, но отделяясь. Некто, нежно выпускающий из рук завершенный пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
У тебя светлые глаза, прозрачно-светлые — как у Ариадны, а морщина между бровей (вертикальная!) — от меня, она была у меня с детства — всегда сдвинутые брови, от размышлений и гнева.
(Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)
Твоя Элегия. Райнер, всю свою жизнь я раздаривала себя в стихах — всем. Поэтам — тоже. Но я давала всегда слишком много, я всегда заглушала возможный ответ. Я упреждала отклик. Потому-то поэты не писали мне стихов (плохие стихи — то же самое, что не-стихи, даже меньше, чем не-!) — и я всегда смеялась: они оставляют это тому, кто придет через сто лет.
И вот, Райнер, твое стихотворение, стихотворение Рильке, Поэта, Поэзии — Поэма. И вот, Райнер,— мое онемение. Ситуация перевернулась. Правая ситуация.
Ах, люблю тебя, я не могу это назвать иначе, первое явившееся и все же первое и лучшее слово.
===========
Райнер, вчера вечером я вышла на улицу снять белье, потому что пошел дождь. И приняла в объятья весь ветер — нет, весь норд. И он назвался тобой. (Завтра он будет зюйдом!) Я не взяла его в дом, он остался на пороге. В дом он не пошел, но взял меня с собой на море — как только я заснула.
===========
«Только податели знаков. Не больше...»
Это о любящих, о их включенном и исключенном бытии («Из сердцевины всегдашнего»)... И долгое тихое блуждание под луной. И все это зовется не иначе как: я люблю тебя.
Марина
Любимый! Хочу послать тебе одно слово, может быть, ты его не знаешь.
Больно — вот правдивое слово, больно — вот доброе слово, больно — вот милостивое слово.
(Св. Кунигунда, XIII век.)
Фотоснимка у меня еще нет, как только получу, сразу пришлю тебе. Напиши мне о Мюзот — ушли ли каменщики? Пришло ли солнце? У нас ни единого солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце; прибить его гвоздями к твоему ландшафту.
Да, Райнер! Если бы я что-нибудь о тебе написала, то назвала бы это: Над горою.
Первая собака, которую ты погладишь после этого письма,— я. Обрати внимание, как она посмотрит на тебя.
Марина Цветаева — Райнеру Марие Рильке
Сен Жиль-сюр-Ви,
6 июля 1926
Милый Райнер,
Гёте где-то говорит, что на чужом языке невозможно создать ничего значительного,— это всегда казалось мне неверным. (В целом Гёте всегда прав, в суммарном итоге это закономерность, потому-то сейчас я с ним и не согласна.)
Сочинение стихов — уже перевод, с родного языка — на все другие, будь то французский или немецкий, все равно. Ни один язык — не есть родной язык. Сочинять стихи — значит перелагать их (Dichten ist nachdichten). Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских или русских и т. д. поэтах. Поэт может писать по-французски, но он не может быть французским поэтом. Это смешно.
Я вовсе не русский поэт и всегда удивляюсь, когда меня таковым считают и рассматривают. Потому и становятся поэтом (если вообще этим можно стать, если бы этим не являлись отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., но чтобы быть всем. Или: являешься поэтом, ибо не являешься французом. Национальность — замкнутость и закрытость. Орфей взрывает национальность или расширяет ее столь далеко и широко, что все (бывшие и могущие быть) включены сюда. Прекрасный немец — здесь! И прекрасный русский!
Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и является собственно языком. Потому-то ты звучишь на французском иначе, нежели на немецком,— потому-то ты и писал по-французски! Немецкий язык глубже французского, полнее, просторнее, темнее. Французский: часы без эха, немецкий — больше эхо, чем часы (бой). Немецкий вновь, непрерывно, бесконечно воссоздается читателем, французский же весь тут. Немецкий — в становлении, французский — в пребывании. Неблагодарный для поэта язык,— поэтому ты и писал на нем. Почти невозможный язык!
Немецкий — бесконечное обещание (это, конечно — дар!), французский — дар окончательный. Платен пишет по-французски. Ты («Verger»1) пишешь по-немецки, то есть — Себя, Поэта. Ибо немецкий — ближайший родной язык. Думаю, ближе, чем русский. Еще ближе.
Райнер, я узнаю тебя в каждой строчке, но ты звучишь короче, каждая строка — это укороченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
Grand-Maître des absences2
это ты сделал великолепно. Grossmeister3 — так бы не звучало! А — partance (entre ton trop d'arrivée et ton trop de parlance4 — это идет издалека, потому и заходит так далеко!) из Марии Стюарт: Combien j'ai douce souvenance
De ce beau pays de France 5...
Знаешь ли ты эти ее строчки:
Car топ pis et топ mieux
Sont les plus déserts lieux6?
(Райнер, как прекрасно могла бы звучать по-французски «Песнь о знаменосце»!)
«Verger» я переписала для Бориса.
Soyons plus vite
Que Ie rapide départ7
это рифмуется с моим: Тот поезд, на который все —
Опаздывают...
(О поэте)
A «pourquoi tant appuyer»8 — со словами мадемуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n'appuyez pas!»9
Знаешь, что нового в этой твоей книге? Твоя улыбка.
(«LesAnges sont-ils devenus discrets» —
«Mats I'excellente place — est un peu trop en face...»)10
Ax, Райнер, первая страница моего письма вполне могла бы отсутствовать. Сегодня ты:
...Et pourtànt quel fier moment
lorsqu'un instant Ie vent se déclare
pour tel pays: consent à la France 11
Если бы я была французом и писала о твоей книге, то поставила бы эпиграфом: «consent a la France». А сейчас — от тебя ко мне:
Parfois elle paraît attendrie
qu'on I'écoute si bieп,—
alors elle montre sa vie
et ne dit plus rien.12
(Ты, природа!)
Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэзии ждут de 1'inédit13. Поэтому напиши побыстрее большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупее, чем я есть, стану «обиженной», «обманутой в лучших чувствах» и т. п., но ты напишешь мне обязательно (чтобы себя успокоить и потому что ты — хороший!).
Можно мне тебя поцеловать? Ведь это не более, чем обнять, а обнять, не поцеловав,— почти невозможно!
Марина
<...>
1 Фруктовый сад (фр.}.
2 Великий мастер отсутствий (<й?.).
3 Великий мастер, гроссмейстер (нем.).
4 Отплытие (между непомерностью твоего прибытия и моего отплытия) (фр.).
5 Сколь сладостно мне вспоминать Об этой прекрасной Франции (фр.).
6 Ибо худшее и лучшее во мне — Места, что всего пустынней (фр.}.
7 Будем быстрей. Чем поспешный отъезд (фр.).
8 Надо ли так держаться (фр.).
9 Скользите, смертные, не задерживайтесь (фр.).
10 Ангелы стали скромные? — Но лучшее место — не напротив, чуть дальше...(фр.).
11 Однако какой возвышенный миг, когда вдруг поднимается ветер за эту страну: заодно с Францией (фр.).
12 Порой она кажется растроганной тем, что ее так внимательно слушают,— тогда она показывает свою жизнь и больше не говорит ничего (фр.).
13 неизданное (фр.).
Райнер Мария Рильке — Марине Цветаевой
Отель «Гоф-Рагац»,
Рагац (Швейцария)
28 июля 1926
Чудная Марина,
как в первом твоем письме, так и в каждом последующем я любуюсь и восхищаюсь точностью, с какой ты ищешь и находишь, твоим неутомимым путем к тому, о чем ты думаешь, и — всегда — твоей правотой. Ты права, Марина (разве это не редкость, когда речь идет о женщине?), ты пребываешь в правоте в самом законном и беззаботном смысле. Это обладание правотой не для чего-то; и едва ли из чего-то; нет, твоя правота столь непритязательно проистекает из целостности, из полноты, что благодаря этому ты имеешь непрерывное право на бесконечное. Всегда, когда я пишу тебе, я хотел бы писать, как ты, высказываться п о - т в о е м у, с помощью твоих таких сдержанных, но при этом таких эффективных средств. Как отражение звезды — твое свидетельство, Марина, когда оно появляется в воде и водой же, жизнью воды, ее текучей ночью нарушается, прерывается, но вновь возвращается, а потом уходит глубже в поток, как будто уже породнившись с этим миром отражений, и после каждого исчезновения возвращается в него еще глубже! (Ты — большая звезда!) Знаешь ли ты историю возвращения домой юного Тихо Браге, в те времена, когда он еще не занимался астрономией, но однажды вернулся из Лейпцигского университета на каникулы домой, в дядину усадьбу... и там обнаружилось, что он уже так хорошо знал небо (несмотря на Лейпциг и юриспруденцию!), настолько выучил его наизусть (pense: il savait le ciel par cocur*), что всего лишь невооруженный взгляд его более отдыхающих, нежели ищущих глаз подарил ему новую звезду в созвездии Лиры: это было его первым открытием в звездном мире. (Заблуждаюсь я или нет, что это именно та звезда Альфа в Кассиопее, «которую можно видеть со всей территории Прованса и средиземноморских стран» и которая сейчас ярко светит, а зовется она Мистраль? Впрочем, едва ли нам достаточно, доверяясь этому времени, полагать, что это снова возможно: поэт, брошенный среди звезд. Если тебе однажды доведется остановиться в Мейане, ты сможешь сказать своей дочери: это Мистраль, как он красив сегодня вечером! Наконец-то поверх уличных указателей — Слава!)
Но тебя, Марина, я нашел не невооруженным глазом, это Борис поставил телескоп перед моим небом... сначала перед моим взором проносились пространства, а потом, вдруг, предстала ты, чистая и сильная, в центре обзора, где лучи твоего первого письма явили мне тебя.
Самое недавнее твое письмо у меня — от 9 июля: как часто мне хотелось тебе ответить! Но моя жизнь во мне так трудна, зачастую я не в состоянии сдвинуть ее с места; кажется, что сила тяжести образует с жизнью некое новое отношение — со времени детства у меня не было столь нетранспортабельного духа; но тогда мир был притягателен и давил на того, кто сам был подобен сломанному крылу, из которого ускользали в неизвестность перышко за перышком... А сейчас я сам — тяжесть, а мир — как сон вокруг, а лето так странно рассеянно, словно оно не думает о своих собственных предметах...
Ты видишь, я снова покинул свой Мюзот: здесь, в Рагаце, увиделся с моими стариннейшими и несравненными друзьями, отношениями с которыми дорожу еще с Австрии... <...>, ас ними неожиданно пришла их русская подруга, русский человек — представь, что это для меня значило! Но вот все они уехали, а я остаюсь еще ненадолго возле этих прекрасных аквамариново-прозрачных целебных источников. А как ты?
Райнер
Car топ pis et man mieux
Sont les plus deserts lieux *:
твой подарок: я перепишу это в свою записную книжку.
* подумай: он знал небо наизусть (фр.).
** Ибо лучшее и худшее во мне — Места, что всего пустынней (фр.).
Райнер Мария Рильке — Марине Цветаевой
Отель «Гоф-Рагац»,
Рагац (Швейцария)
28 июля 1926
Чудная Марина,
как в первом твоем письме, так и в каждом последующем я любуюсь и восхищаюсь точностью, с какой ты ищешь и находишь, твоим неутомимым путем к тому, о чем ты думаешь, и — всегда — твоей правотой. Ты права, Марина (разве это не редкость, когда речь идет о женщине?), ты пребываешь в правоте в самом законном и беззаботном смысле. Это обладание правотой не для чего-то; и едва ли из чего-то; нет, твоя правота столь непритязательно проистекает из целостности, из полноты, что благодаря этому ты имеешь непрерывное право на бесконечное. Всегда, когда я пишу тебе, я хотел бы писать, как ты, высказываться п о - т в о е м у, с помощью твоих таких сдержанных, но при этом таких эффективных средств. Как отражение звезды — твое свидетельство, Марина, когда оно появляется в воде и водой же, жизнью воды, ее текучей ночью нарушается, прерывается, но вновь возвращается, а потом уходит глубже в поток, как будто уже породнившись с этим миром отражений, и после каждого исчезновения возвращается в него еще глубже! (Ты — большая звезда!) Знаешь ли ты историю возвращения домой юного Тихо Браге, в те времена, когда он еще не занимался астрономией, но однажды вернулся из Лейпцигского университета на каникулы домой, в дядину усадьбу... и там обнаружилось, что он уже так хорошо знал небо (несмотря на Лейпциг и юриспруденцию!), настолько выучил его наизусть (pense: il savait le ciel par cocur*), что всего лишь невооруженный взгляд его более отдыхающих, нежели ищущих глаз подарил ему новую звезду в созвездии Лиры: это было его первым открытием в звездном мире. (Заблуждаюсь я или нет, что это именно та звезда Альфа в Кассиопее, «которую можно видеть со всей территории Прованса и средиземноморских стран» и которая сейчас ярко светит, а зовется она Мистраль? Впрочем, едва ли нам достаточно, доверяясь этому времени, полагать, что это снова возможно: поэт, брошенный среди звезд. Если тебе однажды доведется остановиться в Мейане, ты сможешь сказать своей дочери: это Мистраль, как он красив сегодня вечером! Наконец-то поверх уличных указателей — Слава!)
Но тебя, Марина, я нашел не невооруженным глазом, это Борис поставил телескоп перед моим небом... сначала перед моим взором проносились пространства, а потом, вдруг, предстала ты, чистая и сильная, в центре обзора, где лучи твоего первого письма явили мне тебя.
Самое недавнее твое письмо у меня — от 9 июля: как часто мне хотелось тебе ответить! Но моя жизнь во мне так трудна, зачастую я не в состоянии сдвинуть ее с места; кажется, что сила тяжести образует с жизнью некое новое отношение — со времени детства у меня не было столь нетранспортабельного духа; но тогда мир был притягателен и давил на того, кто сам был подобен сломанному крылу, из которого ускользали в неизвестность перышко за перышком... А сейчас я сам — тяжесть, а мир — как сон вокруг, а лето так странно рассеянно, словно оно не думает о своих собственных предметах...
Ты видишь, я снова покинул свой Мюзот: здесь, в Рагаце, увиделся с моими стариннейшими и несравненными друзьями, отношениями с которыми дорожу еще с Австрии... <...>, ас ними неожиданно пришла их русская подруга, русский человек — представь, что это для меня значило! Но вот все они уехали, а я остаюсь еще ненадолго возле этих прекрасных аквамариново-прозрачных целебных источников. А как ты?
Райнер
Car топ pis et man mieux
Sont les plus deserts lieux *:
твой подарок: я перепишу это в свою записную книжку.
* подумай: он знал небо наизусть (фр.).
** Ибо лучшее и худшее во мне — Места, что всего пустынней (фр.).
Марина Цветаева — Райнеру Марие Рильке
Сен Жиль-сюр-Ви.
2 августа 1926
Райнер, письмо твое получила в день своих именин, 17/30 июля, да, у меня тоже есть святой, хотя я и чувствую себя первенцем своего имени, как и тебя — первенцем твоего. У святого, которого звали Райнером, конечно же, было другое имя. Райнер — это ты.
И вот к моим именинам этот прекраснейший подарок — твое письмо. Совсем неожиданное, всякий раз, я никак не привыкну к тебе (как и к себе!), но и к изумлению тоже, точно так же и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, о чем я сегодня ночью буду грезить, что меня сегодня ночью будет грезить (traumen oder geträumt sein?*) Я незнакомка в чужом сне. Я никогда не жду тебя, но узнаю постоянно.
Если кому-нибудь мы приснимся вместе — вот тогда мы и встретимся.
Райнер, я хочу к тебе еще и ради себя новой, той, которая может возникнуть лишь с тобою, в тебе. И потом, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — только не злись на меня, ведь это же я, я хочу с тобой спать — заснуть и спать. Великолепное народное словцо, как глубоко, как правдиво, как недвусмысленно, как точно то, что оно выражает. Просто — спать. И больше ничего. Нет, еще: головой в твое левое плечо, руку — вокруг твоего правого — и больше ничего. Нет, еще: и в самом глубоком сне знать, что это ты. И еще: как звенит твое сердце. И — целовать это сердце.
Иногда я думаю: я должна пользоваться той случайностью, что я еще (все-таки!) телесна. Ведь скоро у меня уже не будет рук. А еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? Хвастать своими чернотами! Кто мог бы рассказывать о своих страданиях без того, чтобы быть воодушевленным, то есть счастливым?!) — итак, это не может звучать как исповедь: тела скучают со мной. Они что-то чувствуют и не верят мне (моему), хотя я все делаю так же, как все. Слишком... бескорыстна, может быть, слишком... доброжелательна. И доверчива — слишком! Доверчивы чужаки (дикари), не знающие ни закона, ни обычая. Здешнее не доверяет! Все это не принадлежит любви, любовь слышит и чувствует лишь саму себя, очень локально и точно, это я не могу подделать. И — великое сострадание, кто знает, откуда оно, бесконечная доброта и — ложь.
Я всегда чувствую себя старшей. Эта детская игра — слишком серьезна, я же недостаточно серьезна.
Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, полость, ущелье, бездна. Я тело всегда переводила в душу (развоплощала!), «физическую» любовь — дабы мочь ее любить — я так прославляла, что от нее внезапно ничего не оставалось. Погружалась в нее так, что проходила насквозь. Проникая в нее, ее вытесняла. Ничего не осталось от нее кроме меня самой: Души (так зовут меня, потому и изумление: именины!).
Любовь ненавидит поэта. Она не желает быть возвеличенной («сама достаточно великолепна!»), ведь она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Она не доверяет нам. В глубине себя она знает, что она не прекрасна (потому так властна!) — /nicht herrlich ist darum so herrisch!/, она знает, что всякая красота — это душа, и где начинается душа, там кончается тело. Ревность, Райнер, чистейшая. Такая вот, как у души к телу. Ах, я всегда ревную к телу: оно так воспето! Маленький эпизод о Франческо и Паоло.— Бедный Данте! — Кто еще думает о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии. Душа никогда не любима так, как тело, самое большее — восхваляема. Тысячью душами любимо тело. Кто когда-либо проклял себя во имя души? А если бы кто-нибудь возжелал невозможного: любить душу, рискуя быть проклятым,— это уже значило бы стать ангелом. Настоящего-то ада мы избегли обманом! <...>
Зачем я все это говорю тебе? Вероятно, из страха, что ты посчитаешь меня страстной-как-все (страсть — крепостное право1). «Я люблю тебя и хочу с тобой спать», краткость дружбе непозволительна. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звучу совсем иначе, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты бы взял к себе — le plus déserts lieux2. Все, что не спит никогда, смогло бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (гортани3) — таким был бы поцелуй (не пожар: бездна).
Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers4.
Ты всегда в пути, ты живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Послушай, чтобы ты знал: в Райнерландии я одна представляю Россию.
Райнер, кто ты, собственно? Не немец, но — вся Германия! Не чех, хотя родился в Богемии (NB! рожден в стране, которой тогда еще не было,— это годится), не австриец, ибо Австрия была, а ты — будешь! Разве это не прекрасно? Ты — без страны! «Le grand poete tchécoslovaque»5, как писали в парижских журналах. Райнер, уж не словак ли ты? Мне смешно.
Райнер, смеркается, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда — это волки, а волки — Россия. Это не поезд,— вся Россия воет по тебе. Райнер, не злись на меня, злись или не злись, но сегодня ночью я буду спать с тобой. Щель в темноте, и, так как это звезды, я делаю вывод: окно. (Я думаю возле окна, если о тебе и о себе думаю,— не у кровати.) Глаза широко распахнуты, ибо снаружи еще темнее, чем внутри. Постель — это корабль, мы отправляемся в путешествие.
...mats un jour on ne Ie vit plus.
Le petit navire sans voiles,
Lasse des oceans maudits,
Voguant au pays des etoiles —
Avait gagne le paradis6.
(детская песенка из Лозанны)
Отвечать (продолжать поцелуй) ты не обязан.
М.
<...>
Les déserts lieux7 мне подарил Борис, а я дарю ее тебе.
* видеть во сне или быть сонно-грезимой?
1 Leidenschaft — Leibeigenschaft.
2 самые пустынные места (фр.).
3 Seele — Kehle.
4 Я защищаю не себя, а самый совершенный из поцелуев (фр.).
5 Великий чехословацкий поэт (фр.).
6
...И вот он исчез вдали,
Кораблик без парусов,
В просторах, где звездный край.
Устав от морских штормов,
Однажды приплыл он в рай (фр.).
7 пустынную местность (фр.).
Всего комментариев 0